Conversations on the Gospel of Mark

Когда Спаситель после бичевания вышел из претории и стал около Пилата на богатой мозаике трибунала, с каплями крови на бледном прекрасном челе, увенчанный терном, изнемогший От Своих смертельных страданий, раздались бешеные крики! "Распни, распни Его!"

Но Пилат уже находил, что в своем угождении иудеям он зашел достаточно далеко, и больше не хотел делать ни шагу. Он искал отпустить Иисуса (Ин. XIX, 12). Однако нарушив однажды принципы правосудия и заглушив голос совести, он уже не имел под собой твердой опоры и на скользкой плоскости незаконных уступок удержаться не мог. Логически неизбежно он должен был скатиться дальше, до самого конца, в зияющую бездну преступления.

Первосвященники помогли ему в этом, заставив снова подчиниться своим желаниям.

Волнение увеличивалось. Толпа, подстрекаемая своими вождями, дошла до крайней степени" возбуждения. Бледные, злые лица: глаза, выкатившиеся из орбит, полные ненависти; страстная, угрожающая жестикуляция - все это напоминало грозный шквал, предвещающий близкую бурю открытого бунта. Проклятия, крики, ругательства не прекращались ни на минуту, сливаясь порой в дикий, непрерывный рев. И вдруг среди этого невообразимого гама и воя Пилат ясно услышал: если отпустишь Его, ты не друг кесарю; всякий, делающий себя царем, противник кесарю (Ин. XIX, 12). Пилат вздрогнул: именно этого он боялся больше всего. Крик несся со стороны первосвященников. О, эти хитрые люди, поседевшие в интригах, хорошо знали слабую сторону правителя! Знали, куда больнее его ударить, чтобы сломить его решимость. Пилат почувствовал, что они готовы перенести дело на суд кесаря и там вместе с Иисусом Христом обвинять и его как изменника, который не радеет о чести и выгодах своего повелителя, и вот этого-то он не мог и не хотел допустить ни в коем случае. Он знал, что в его административной деятельности найдется много злоупотреблений и проступков по должности, за которые по справедливости и с успехом можно было обвинять его перед кесарем, особенно таким врагам, которые действовали в Риме, и золотом, и происками. Если бы на римском престоле сидел Август или кто-нибудь ему подобный, то обвинение в измене, может быть, было бы еще не так ужасно. Можно было надеяться, что римский полубог, забыв свою личность, рассмотрит дело по справедливости. Но Рим стонал тогда под железным скипетром Тиверия - чудовища, которое не имело доверия и жалости даже к родным и у которого самые бесстыдные изветы всегда находили себе доверие и награду. Преступление в "оскорблении Величества", государственной измене (laesa majestas) было самым тяжелым в его глазах. Следствиями такого обвинения были обыкновенно конфискация имущества и пытка, и это было причиною того, что кровь лилась рекой по улицам Рима.

Кроме обвинения в измене перед кесарем, надлежало страшиться и другой опасности - со стороны народа. Необузданная толпа становилась час от часу наглее и мятежнее. Горсть преторианцев ничего не значила в сравнении с бесчисленным множеством иудеев, собравшихся со всего света на праздник Пасхи. Кроме опасности народного возмущения, за него надлежало бы еще отвечать перед кесарем. Что же, если бы Тиверий узнал, что единственной причиной возмущения был отказ, сделанный римским прокуратором народу иудейскому, требовавшему казни для личного врага Тиверия, каким предполагался мнимый Претендент на престол иудейский?!

Перед Пилатом встала мрачная тень старого грозного императора, жившего тогда на острове Капри, где он скрывал от других свои ядовитые подозрения, свои безумно-болезненные преступления, свое отчаяние и мщение. Как раз в это самое время император впал в кровожадно и дикое человеконенавистничество вследствие раскрытой им лживости и измены своего старого друга Сеяна, которому именно Пилат и был обязан занимаемым им положением.

Все эти соображения мгновенно мелькнули в голове глубокого и изворотливого политика. На него повеяло ужасом тем более, что в толпе могли быть тайные доносчики, которые не преминули бы сообщить в Рим о всем происходившем.

Если бы в Пилате был жив дух древнего Рима, дух твердых правил и неподкупной справедливости, то, конечно, он не колебался бы освободить невинного. Вспомним этих удивительных героев древности, самоотверженно преданных своему долгу и чести как высшему закону жизни, перед которым все должно склоняться.

Вспомним: и другого консула, осудившего на смертную казнь своего собственного сына за нарушение военной дисциплины. Такие люди, если б им угрожала даже смерть, не поколебались бы ни на минуту привести в исполнение благородное постановление старинного римского закона двенадцати таблиц: "На пустые народные крики не следует обращать внимание, когда народ домогается освобождения виновного или осуждения невинного" (Vanae voces populi; pon sunt audiendae, quando aut onoxium crimine absolvi, aut innocentem condemnavi desiderant).

Но в ту эпоху, когда жил Пилат, такие люди были уже редки, и среди римских сановников Преобладал тип карьеристов и оппортунистов, руководившихся в своей деятельности не чистыми принципами высшей правды и справедливости, а практическими соображениями земной, часто низменной выгоды. Благородный дух древней республиканской доблести почти исчез, и Пилат был не выше нравственного уровня своего времени. Когда Иисус на допросе прокуратора высказал, что Он пришел в мир для того, чтобы свидетельствовать об истине, Пилат бросил Ему свой знаменитый, полный презрения вопрос: что есть истина? (Ин. XVIII, 38). В этом вопросе сказалась вся его натура, все понимание жизни, ибо, если раскрыть внутренний смысл этих слов, то они означали: "Брось свои бредни... Кому нужна твоя истина?.. Да и что такое истина? Безумный бред наивных мечтателей! Разве можно относиться к нему серьезно и руководиться им в жизни? Нужна политика, здравый смысл, умение применяться к обстоятельствам, деловой, трезвый взгляд на жизнь..."

И вот этому деловому, трезвому человеку под угрожающим напором враждебной толпы в самый короткий срок пришлось решить роковую альтернативу: распять или отпустить? Приняв во внимание все выясненные выше обстоятельства и психологию Пилата, мы и не в праве ожидать от него другого решения, кроме того, которое он дал, быть может, даже внутренне ему не сочувствуя. Ему приходилось выбирать одно из двух: или отказ иудеям с последующим доносом в Рим, возможным гневом императора, конфискацией имущества, лишением места и прочими страхами, навеянными нечистой совестью, или смерть человека, правда; невинного, но жалкого, гонимого, находящегося в презрении у народа, смерть, которая, по всей вероятности, никем не будет замечена и не повлечет за собой никаких, неприятных для судьи последствий.

Для практического римлянина выбор был ясен.

Он отпустил им Варавву, а Иисуса, бив, предал на распятие (ст. 15).

И однако оправдался ли этот деловой взгляд на жизнь? Восторжествовал ли здравый смысл с его умением применяться к обстоятельствам? Увы! Пилат ошибся.