Conversations on the Gospel of Mark

Преподобный Зосима постриг атамана в иноки.

Прошло девять лет. Новый инок удалился в самый уединенный утолок пустыни и там в сырой, угрюмой пещере весь отдался покаянному подвигу. Он не жалел себя: самые суровые подвиги, самые тяжелые истязания, какие только изобрела аскетическая дисциплина восточных пустынь, нес он с готовностью и усердием. Только в этом напряжении всех сил, в страшном утомлении и изнурении подвижничества удавалось ему порой заглушить внутреннюю боль совести.

Но в один день он снова пришел к преподобному Зосиме. Отдай мне мои мирские одежды, — сказал он. — Я хочу вернуться в мир…

Сын мой! Что с тобой? Почему?

— Авва, авва! Я не могу успокоиться… Передо мной опять зарезанный младенец… В его глазах упрек, как будто он спрашивает: зачем ты убил меня?.. Господь не приемлет моего покаяния. Я хочу отдать себя суду и понести то, что я заслужил. Может быть, Господь простит меня!

Он надел свои прежние одежды, сам предал себя в руки правосудия и был усечен мечом.

Пролитая кровь вопиет к небу об отмщении.

В новозаветном христианстве заповедь об убийстве получила дальнейшее расширение и развитие. Как и во всех Своих заповедях, Господь старается не столько предупредить внешние злые поступки, сколько пресечь самый корень греха, гнездящийся в сердце человека. Вот почему Евангелие запрещает не только убийство как высшее проявление злобы, но и все сравнительно мелкие обнаружения этого чувства, однородные по своей внутренней природе.

Вы слышали, — говорит Господь, — что сказано древним: не убивай, кто же убьет, подлежит суду. А Я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду; кто же скажет брату своему: "рака" (пустой человек), подлежит синедриону; а кто скажет: "безумный", подлежит геенне огненной (Мф. V, 21–22).

Таким образом, запрещаются все проявления злого чувства не только в действиях, но и в словах, ибо злоба, как и всякая другая страсть, проходит три фазиса своего развития — мысль, слово и дело — и во всех этих формах остается одинаково опасной и греховной. Злая мысль легко переходит в злое слово, которое, в свою очередь, также легко вызывает злое действие, причем качественной разницы в этих трех моментах нет.

Как часто мы забываем эту заповедь Спасителя и какие превратные понятия о злых словах и брани установились в русской жизни! Всегда снисходительные ко всем видам порока, мы почти не считаем сквернословия и брани за грех, а порой готовы видеть в этом даже какое-то молодечество, удальство русской натуры. "Брань на вороту не виснет", "милые бранятся — только тешатся", "бранят — дарят" — все эти пословицы действительно выражают взгляд и настроения русского народного духа, хотя, конечно, их нельзя назвать произведениями народной мудрости.

И кажется, ни в одном народе жизнь не засорена до такой степени этим мутным потоком ругани, как жизнь народа русского. Вряд ли на земном шаре найдется язык, столь виртуозный в изобретении самых ужасных, часто кощунственных, богохульных ругательств, как наш родной язык, этот великий, могучий, правдивый и свободный, по выражению Тургенева, русский язык. Эта всюду висящая в воздухе брань, эта привычка сдабривать почти каждое слово трехэтажными проклятиями некоторым писателям кажется даже неотъемлемой чертой русского народного темперамента.

У Станюковича в его "Морских рассказах" есть такая сцена: на военном клипере "Забияка" отдан приказ не ругаться.

— Осмелюсь доложить, — возражал один из боцманов, — что вовсе отстать никак невозможно, ваше благородие, как перед истинным Богом докладываю. Дозвольте хучь тишком… Чтобы, значит, честно, благородно, ваше благородие!..