Аксиомы религиозного опыта. Том 2
В основе своей трезвение указует, конечно, на "трезвость", т.е. на свободу от псевдорелигиозного дурмана, от неистовства в вопросах веры, от исповеднического "головокружения", от Бойкого ожесточения и исступления. Эта духовная свобода по истине драгоценна: ибо в делах веры и религии важна не слишком-человеческая страсть, а божественная озаренность. От неистового настаивания на привычном или традиционном - единение с Богом не возрастает и не совершенствуется; а совершенствуется оно и возрастает именно от божественного озарения, которое не добывается через буйство исповеднических страстей. Страсть разъединяет людей перед лицом Божиим, но отнюдь не творит единения с Богом. Неистовость души ведет к ослеплению, а в слепоте единение с Богом неосуществимо. Видение Бога дается не ожесточенному фанатику, а ясному и цельному духу. Поэтому трезвение есть одна из главных основ в деле единения.
Трезвение не исключает трезво-разумного рассуждения, но находит в нем подсобный орган. Однако трезвение совсем не следует сводить к "рассудительности". Трезвение есть как бы проверка, удостоверение и суд; а потому в нем действует и критическое рассмотрение. Но самое важное в нем - это предметно-опытное обращении к Первоисточнику единения и ясность созерцающего духа. Человек, пребывающий в религиозном трезвении, культивирует не свое субъективное состояние фанатической уверенности, а испытываемое и удостоверяемое религиозное содержание; важна не моя "вера", которая может оказаться и слепой, а может и неистово прилепиться к ошибочному; - важно истинное содержание; и это содержание драгоценно - не как точка моей доселешней прилепленности, а как подлинно верное отображение божественного Предмета.
Поэтому можно было бы сказать, что религиозное трезвение состоит в способности и готовности искать религиозную истину и самого Бога, а не у традиционно накопленных человеческих содержаний. Пребывающий в трезвении ставит предметную очевидность в религии выше личной или коллективной одержимости. И именно это дает ему средство и открывает ему путь дом преодоления начального соблазна.
Понятно, что преодоление этого начального соблазна ("честной" ошибки в единении) требует от верующего не только трезвения, но и религиозного смирения.
Смирение духовно необходимо человеку во всех сферах творчества (см. мою книгу "Blick in die Ferne", главу о "Смирении"): ибо личное самочувствие нище не должно заслонять Предмета. Но нигде оно не имеет такого исключительного значения, как в религиозном опыте, ибо именно в религии человек знает себя предстоящим непосредственно самому Богу. Религиозный опыт предполагает в человеке смирение с самого начала(см. о "демонизме" в главе двадцать третьей): ибо при отсутствии смирения человек совсем не перенесет живого веяния божественного Совершенства; он не вынесет и одного отвлеченного представления о нем - и восстанет подобно "Деннице". Поэтому смирение стоит уже у самого порога религиозного опыта. В дальнейшем же развитии оно возрастает и углубляется с каждым новым восприятием: чем богаче религиозный опыт, тем более смиряется человек перед лицом Божиим, ибо "безмерная разность" вызывает в нем верное восприятие своей малости, т.е. верное самочувствие и самосознание.
Но тем более заслуживает внимания та гордыня, которая обнаруживается исторически в недрах почти каждой новой созревающей религии. Люди с замечательной быстротой усваивают некое повышенное самочувствие, которое все крепнет и возрастает по мере того, как они субъективно "уверяются" в "истинности" своей веры. Казалось бы, верное видение Бога должно было бы сообщить человеку духовную радость и душевное смирение, жажду новых и совершеннейших восприятий и в то же время "забвение" о "себе" и о "других". Но в действительности бывает нередко обратное: человеком овладевает гордость и высокомерие, исключительность и нетерпимость - и это извлекает из дарованного ему откровения не благодать, а вражду и кровопролитие. Это объясняется тем, что он от всего откровения удерживает только самочувствие "взысканного" и "превознесенного" и дорожит не предметным богатством своей веры, а чувством своей правоты и призванности. Ему важно не Божественное, открывшееся человеку, а свое человеческое, вознесшееся над остальным человеческим; ему важна своя правота и уверенность в ней; ему драгоценна своя привилегированность, авторитетность, свое право на водительство. Религиозно-предметная интенция отступает в душе и исчезает; человек уже не желает большего, с него достаточно "полученного"; он спешит формулировать догмат и закон и объявить себя "единственным" "пророком Бога", непререкаемым на веки авторитетом. Смирение исчезает, гордыня торжествует. Акт единения объявляется единственно верным, строение его монополизируется. Горе непослушным, самовольным, неверным, дерзающим взирать к Богу самостоятельно и видеть иное, несовпадающее!
Именно на этом пути возникает и завершительный соблазн. "Пророк", объявивший себя "единым, истинным", религиозным законодателем, должен быть человеком религиозно-ограниченным для того, чтобы не почувствовать, что "разность" осталась "безмерной"; что небо несравненно выше того, до чего "дотянулись его руки"; и что "взятое" им есть на самом деле человечески-условная и, может быть, даже деградирующая "фантасма". Искреннее и чистосердечное созерцание Предмета - должно внутренне обличать его, внушая ему сомнение и неуверенность в его собственных догматах и законах. И вот, приходит час, когда ему надо выбирать: между смиренным и трезвенным созерцанием небесных обстояний - и человеческой горделивой самоуверенностью "единственного пророка Божнего". Во- жид ученик в нем зовет его к трезвению и смирению; человеческий учитель готов удостовериться провозглашенным. "Большего и не надо"; "большее и недоступно"; "мое человеческое" есть само "божественное" - и завершительный соблазн овладевает религиозным опытом. И вот, он присваивает себе право- принуждать непокорных, истреблять неверных мечом и поднимать крестовые походы против еретиков.
Это не означает, что в таких "соблазненных" учениях - все ложно, все заблуждение, все слепота, грех и пошлость. Не все, ибо зоркое око сумеет различить в грудах фраз, формул и доктрин - "тени" неба, а иногда и "обломки" неба. Здесь бывает не все до конца - человеческой выдумкой; но много ее, слишком много ее, для того чтобы , оправдать претензию пророка.
Все это означает, что единение с Богом требует от человека на всех ступенях и при всех условиях - смирения и трезвения. Смирение и трезвение выражают повышенное чувство ответственности; а вне чувства религиозной ответственности, вне этого трепетного благоговения религия утрачивает свой духовный характер (см. главу вторую о "Духовности религиозного опыта") и перестает быть религией.
Именно смирение и трезвение необходимы человеку для того, чтобы не впасть и в следующий, великий соблазн, ожидающий его на пути единения с Богом. Я разумею соблазн само-обожествления.
Акт единения с Богом исторически осуществляется человеком при помощи различных сил души: начиная от нечувственного, созерцающего мышления, предложенного Парменидом, и кончая творческим порывом личной христианской совести; начиная от самозабвенного созерцания божественного закона Дао, предложенного Конфуцием и Лао-Цзы, и кончая Евангельской молитвой "да будет воля Твоя". Но во всех этих актах, ищущих единения с Богом, бывает высшая степень интенсивности, на которой человек теряет свое самосознание, перестает ощущать свою единичную, субъективную личность и погружается в свой Предмет, переживая Его, а не себя. Это погружение в религиозный Предмет может иметь различные степени полноты и различную степень длительности. Оно имеет свое начало и свой конец, во времени. После его прекращения человек возвращается к своему обычному самосознанию и самочувствию и спрашивает себя о том, что с ним было? Он знает, что он "терял" себя и пребывал в "Ином". Но как изъяснить эту "утрату" и это "пребывание"? Утрата может означать, что он не сознавал (или не ощущал) себя, потому, что он сознавал (или ощущал) Иное; во она может означать, что он переставал быть собой и сам становился Иным. Не исчезал ли он в Боге? Не становился ли он сам Богом? Не "превращался" ли он в Бога? И если он действительно "превращался в Бога", то он может "превратиться" в Него опять и опять... И не от него ли самого зависит - по желанию "превращаться" в Бога? И что означает тогда его пребывание в Боге, если это было действительно "превращение": он ли становился Богом, или Бог становился им? Если он действительно становился Богом, то он приобретал все Божий предикаты и совершенства, а может быть, он сохраняет их и поныне., А если Бог становился им, то каково же на самом деле его величие и достоинство, вместившие в себя самого Бога? Не следует ли допустить, что Бог и ныне пребывает в нем? Что между ним и Богом, строго говоря, нет более граней, нет более "разницы", что он - Бог, а Бог - это он сам?
Весь этот ряд вопросов и умозаключений может переживаться человеком не в сознательно-дифференцированной форме, а в виде кратчайших "передач" чувства и самочувствия, в которых вопрос уже равносилен положительному ответу, а вывод оказывается готовым посягавшем. Наивность сочетается тогда с самомнением, идея Бога катастрофически умаляется, скудеет и мельчает, субъективное самочувствие, напротив, безмерно разрастается, приближаясь к мании величия, - и соблазн овладевает человеком...
Предохранить от этого может только сила трезвения и смирения, особенно ест она сочетается с той духовной зоркостью, которая составляет самую сущность ума, и с той мудрой улыбкой, которая вызывается зрелищем малого существа, посягающего на величие (юмор). Религиозная "мания величия" всегда свидетельствует о низком ровне духовного опыта и об отсутствии трезвения и смирения. Самообожествления человека всегда укрывает за собой особый вид духовной неосторожности и доказывает, что соблазнившийся не совершал необходимого каждому из нас религиозного очищения.