Шмелев Иван - Лето Господне - Праздники
Господи, приближается — Мне делается страшно. И всем страшно. Скорбно вздыхает батюшка, диакон опускается на колени, прикладывает к груди руку и стоит так, склонившись. Оглядываюсь — и вижу отца. Он стоит у Распятия. И мне уже не страшно: он здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет и он!.. Все должны умереть, умрет и он. И все наши умрут, и Василь-Васнлич, и милый Горкин, и никакой жизни уже не будет. А на том свете?.. “Господи, сделай так, чтобы мы все умерли здесь сразу, а т а м воскресли!” — молюсь я в пол и слышу, как от батюшки пахнет редькой. И сразу мысли мои — в другом. Думаю о грибном рынке, куда я поеду завтра, о наших горах в Зоологическом, которые, пожалуй, теперь растают, о чае с горячими баранками... На ухо шепчет Горкин: “Батырин поведет, слушай... “Господи Сил”... И я слушаю, как знаменитый теперь Батырин ведет октавой —
Го-споди Си-ил Поми-луй на-а...а...ас!
На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит на амвон батюшка, долго стоит и слушает, как дьячок читает и читает. И вот, начинает, воздыхающим голосом:
Господи и Владыко живота моего...
Все падают трижды на колени и потом замирают, шепчут. Шепчу и я — ровно двенадцать раз: Боже, очисти мя, грешного... И опять падают. Кто-то сзади треплет меня по щеке. Я знаю, кто. Прижимаюсь спиной, и мне ничего не страшно.
Все уже разошлись, в храме совсем темно. Горкин считает деньги. Отец уехал на панихиду по Жирнову, наши все в Вознесенском монастыре, и я дожидаюсь Горкина, сижу на стульчике. От воскового огарочка на ящике, где стоят в стопочках медяки, прыгает по своду и по стене огромная тень от Горкина. Я долго слежу за тенью. И в храме тени, неслышно ходят. У Распятия теплится синяя лампада, грустная. “Он воскреснет! И все воскреснут!” — думается во мне, и горячие струйки бегут из души к глазам. — Непременно воскреснут! А это... только на время страшно...”
Дремлет моя душа, устала...
— Крестись, и пойдем... — пугает меня Горкин, и голос его отдается из алтаря. — Устал? А завтра опять стояние. Ладно, я тебе грешничка куплю.
Уже совсем темно, но фонари еще не горят, — так, мутновато в небе. Мокрый снежок идет. Мы переходим площадь. С пекарен гуще доносит хлебом, — к теплу пойдет. В лубяные сани валят ковриги с грохотом; только хлебушком и живи теперь. И мне хочется хлебушка. И Горкину тоже хочется, но у него уж такой зарок: на говенье одни сухарики. К лавке Базыкина и смотреть боюсь, только уголочком глаза; там яркий свет, “молнию” зажгли, должно быть. Еще кому-то..? Да нет, не надо...
— Глянь-ко, опять мотается! — весело говорит Горкин. — Он самый, у бассейны-то!..
У сизой бассейной башни, на середине площади, стоит давешний парень и мочит под краном голову. Мужик держит его шары.
— Никак все с шарами не развяжется!..—смеются люди.
— Это я-та не развяжусь?! - встряхиваясь, кричит парень и хватает свои шары.— Я-та?.. этого дерьма-та?! На!..
Треснуло,— и метнулась связка, потонула в темневшем небе. Так все и ахнули.