The Bible and the Seventeenth-Century Revolution
Генри Паркер, Уильям Эймс, Генри Эйнсуорс и Генри Джекоб различали между обладанием и отправлением власти. Выборы теоретически осуществлялись и дисциплина теоретически исполнялась народом; фактически же — церковнослужителями, включая старейшин. Существовала опасность, что “свободное согласие” конгрегации может превратиться в подписывание не глядя. Робинсон следовал за Женевскими примечаниями, толкуя 6-ю главу Деяний в том смысле, что народ избирает тех, кого старейшины считают подходящим. В случае особо скандальных грехов суждение принадлежало старейшинам, мужчины — члены конгрегации “выражали свое согласие с ним путем нескольких подходящих к случаю слов или знаком, а женщины — молчанием”. Даже распоряжение конгрегации церковной кассой могло на деле не быть эффективным, так как окончательный контроль над добровольными пожертвованиями осуществляла правящая группа. Старейшины в теории никогда не могли установить перманентное правление против воли народа, владевшего, подобно суду присяжных, окончательным правом вето, которое судья не мог преодолеть, говорит профессор Брэчлоу[810]; но многие судьи в XVII в. умудрялись делать это, и так же, можно подозревать, поступали многие правящие группы в сепаратистских конгрегациях. Единственной реальной санкцией было то, что все были свободны выйти из конгрегации, если хотели.
Такие идеи имели политические аналогии. Если должности в церкви принадлежали “духовно одаренным людям”, то в государстве “естественные правители” естественно правили; главное отличие заключалось в том, что мировые судьи не избирались и до середины XVII в. парламентские выборы были формальной процедурой, подтверждавшей решения, повсеместно принятые джентри. Еще одна аналогия между церковью и государством заключается в том, что Кальвиново — как и Гоббсово — учение о развращенности естественного человека логически вело к авторитаристским теориям, о суверенитете ли в государстве или о дисциплине в церкви шла речь. Клерикально наложенная дисциплина, будь то англиканская или пресвитерианская, принималась как существенный элемент социального и политического порядка. Зловредное большинство следовало контролировать, держать в подчинении — или результатом будет анархия. Как выразился Бакстер, правление большинства сделает “семя змия” “суверенными правителями”, которые ненавидят священнослужителей и магистраты[811]. Отсюда идея, разделявшаяся Карлом I и Оливером Кромвелем, что любое стабильное правительство нуждается в духовенстве, от него зависящем. Таким образом, сепаратистское сектантство или отмена десятин должны были повести к анархии.
На ум приходит аналогия с “демократическим централизмом” в коммунистических партиях Восточной Европы. Но это заставляет также думать, что мы не должны слишком поспешно проклинать. Конгрегации в начале XVII в., как и советская Коммунистическая партия в 1920-е годы, представляли собою меньшинство в недружелюбном мире, и сила их заключалась в согласии и солидарности. В таких обстоятельствах “демократический централизм” был более приемлем, чем позднее, когда кризис прошел и установилось давление конформизма. Нам легче осудить конечную слабость системы, чем допустить ее начальные преимущества. Политические теоретики в XVII в. должны были разработать вопрос о том, как следует определять на практике слово “народ”. Могло ли право голоса быть дано всем мужчинам, когда столь многие были зависимы от лендлордов и нанимателей и едва ли могли игнорировать их желания, когда голосовали открытым способом? Но на какой рациональной основе можно различать между “всеми мужчинами” и “всеми свободными мужчинами”, всеми разумными мужчинами, или мужчинами, свободными действовать так, как диктует разум?
Во время дебатов в Петни в 1647 г. левеллеры публично не соглашались друг с другом. Широковещательные заявления о правах “каждого человека”, “беднейшего” уравновешивались предложениями, чтобы те, кто находился в экономической зависимости, не допускались к голосованию — например, нищие, подмастерья и домашние слуги. Гаррингтон постоянно повторяет, что источник власти — “народ”, но в его идеальной республике слуги не являются гражданами, и только йомены, а не крестьянство в целом считаются частью народа[812]. Олджернон Сидней, Джеймс Тиррелл и Джон Локк соглашались[813]. В Новой Англии, куда церковь и государство эмигрировали вместе, исключение из членства в церкви означало лишение избирательного права. В парламентском ордонансе 1646 г., который установил пресвитерианскую государственную церковь, старейшины должны были избираться членами конгрегаций, которые не были “слугами, не имеющими семей”[814]. В 1650 г. Джон Прайс, сепаратист и одно время сторонник левеллеров, решил после некоторых событий, что правление турецкого султана лучше, чем правление “громящего сброда”[815].
Натаниель Хоумс в том же году разделял этот панический страх “народного равенства”, который левеллеры, диггеры и рантеры внушали колеблющимся милленариям. “Сердце мое трепещет при мысли... о настоящей анархии, к которой наше время... очень склоняет большинство”. Но ему так же не нравилась “шотландизированная партия”. Самой безопасной, думал он, была бы “упорядоченная демократия” с некоторыми аристократическими элементами. О том, как он понимал демократию, свидетельствует приводимый им аргумент, что “суперструктура” английского правительства уже содержит много демократических элементов — суд присяжных, избрание членов парламента; короли смещались “народом” до нормандского завоевания. Бог утвердил свой вердикт против монархии через посредство Даниила (глава 2, где толкуется сон Навуходоносора). “Наступает время, — заключал Хоумс, — лишить монархию трона и создать демократию согласно псалму 149” (“заключить царей их в узы, и вельмож их в оковы железные... Честь сия — всем святым Его”, стихи 8-9). Отсюда правление должно осуществляться “людьми из святых”, которые укротят королей, вельмож и целые народы (в данном случае Шотландию и Ирландию). “Если величественные доны не годятся для того, чтобы занять место властей, следует избрать их из святых людей”[816]. Это дает ключ к тому, что могло означать слово “народ” в повседневной речи. Но здесь существовала (и существует) реальная дилемма для демократов. Локк, которого в наши дни иногда связывают с левеллерами более тесно, чем это было на самом деле, постоянно обнаруживает двойственность в вопросе о том, кто является и кто не является народом. “Личностью” можно назвать “только разумных деятелей, способных соблюдать закон и чувствовать счастье и несчастье”. Как можно определить “личность” в политических целях? Быть разумным созданием для Локка означает — среди других вещей — иметь веру в существование Бога. Но Локк постоянно соскальзывает с понятия “народ” к понятию электората; так, он говорит, что право Вильгельма III на трон основано на “согласии народа”, которое является единственным основанием “всякого законного правительства”[817] . “Согласие” на титул Вильгельма было настолько же подписано не глядя, как все, что случалось в сектантских конгрегациях.
Мы можем расширить поле нашего исследования. Шелли в 1817 г. признавал, что “последствиями немедленного расширения избирательного права на всех взрослых мужчин будет передача власти в руки мужчин, которые стали жестокими, и вялыми, и свирепыми за века рабства”[818]. Левеллер узнал бы этот идущий от сердца вопль. Те, кто обсуждал вопросы демократии в конгрегациях XVII в., могли согласиться, что процесс отсеивания произошел с установлением их церкви; быть может, мы готовы польстить самим себе, утверждая, что в наши дни образование сократило число жестоких, и вялых, и свирепых мужчин, не говоря уже о допущении к избирательному праву женщин. Но не совсем абсурдно предположить, что роль старейшин, которые решают и чьи решения принимаются “народом”, в нашем обществе исполняется средствами массовой информации. Главное различие заключается в том, каким путем представители последних обеспечивают себе такую могущественную позицию: в отличие от старейшин, они не избираются.
Другой пункт политической теории относится к вопросам морали в экономической жизни, о чем так авторитетно написал Эдвард Томпсон. “Существует глубокое убеждение, — говорит он, — что цены должны регулироваться во времена недостатка, что спекулянт ставит себя вне общества”[819]. Эту идею можно найти у Локка, но, как многое у Локка, она в конце концов восходит к Библии, которая помогала укрепить “глубокие убеждения” мужчин и женщин докапиталистических времен.
В 1556 г. Джон Понет оспаривал мысль, что призыв св. Петра: “Слуги, повинуйтесь своим хозяевам” — не может быть применим к свободным подданным короля[820]. Концепция свободы в XVI и XVII вв. все еще имела оттенок свободы от рабского состояния. Заключительный приговор, который мы часто встречаем в судебных записях: “Имущества нет; бичевать”, — означала, во-первых, что осужденного человека не стоило подвергать штрафу, так как он не имел собственности; во-вторых, что он был несвободным человеком, которого можно было бичевать. Джентльменов вроде римского гражданина ап. Павла нельзя было бичевать. Эдвард Флойд, который в 1621 г. сказал грубые слова о курфюрсте Палатината и его жене принцессе Елизавете, был приговорен палатой общин к бичеванию у телеги, но только после того, как он был лишен дворянского достоинства и объявлен “позорным и низким мужланом”[821].
Отсюда настоятельное требование Лилберна к судам, в которые его вызывали, признать его джентльменом. Это добавляло обиды к тому оскорблению, которое он перенес, когда его бичевали, ведя по лондонским улицам при Лоде. Как каждый, кто не любил епископов, получал кличку “пуританин”, так и каждый, кто находился в оппозиции правительству, должен был подчеркивать свой “свободный” статус. Семантический обиход имел политические последствия: классовый и политический статус определялся словами и именами. То, что Кок прошипел Рэли во время суда над ним: ”Эй, я говорю тебе ты, ты, предатель!” — имело целью нанести ему общественное оскорбление. Быть свободнорожденным — фригольдером или свободным от корпорации — было жизненно важно, если вы собирались сказать чтолибо о том, как управлялась страна. Сэр Томас Смит так сжато суммировал это: “Поденные рабочие, бедные земледельцы, купцы и розничные торговцы, не имеющие свободной земли, копигольдеры и все ремесленники... не имеют ни голоса, ни авторитета в нашем государстве, и их не принимают в расчет иначе, как только для того, чтобы управлять ими”[822]. Джон Коттон сравнивал состояние присоединившихся к Завету любви с состоянием тех, кто стал “свободным членом корпорации”, поступив в ученичество[823]. “Быть свободным” означало иметь привилегии; свобода приходила вместе с собственностью. Новым в 1640-х годах был тот факт, что непривилегированные, люди без университетских дипломов, которые предъявляли свидетельство благовоспитанности, теперь получили доступ к печати. Питер Балкли уподоблял евангельский Завет завету между королем и народом. Бог действительно позволил себе стать конституционным монархом, так почему этого не сделать Карлу? Перри Миллер, цитируя Балкли, обратил внимание на параллели между теологией завета (ковенанта) и теориями договора в политике, признавая трудности в определении, что было причиной, а что следствием[824].
Отсюда важность притязания армии Нового образца накануне политических действий быть “не просто наемной армией”; они были добровольцами, а не рекрутами, свободными гражданами в военной форме. Но употребление того или иного слова не говорило о том, где должна пролегать точная граница между свободным и несвободным. Мы видели, что левеллеры столкнулись с трудностями во время дебатов в Петни, когда потребовали права голоса для всех свободных людей[825]. Отсюда усмешка сэра Томаса Эстона: “Некоторые из них говорят, что Евангелие сделало их свободными”[826]. Народная интерпретация Нового Завета могла отменить общепринятый статус и субординацию иерархического общества. Это было поистине революционным. Как выразился Уинстэнли, “свобода — это человек, который перевернет мир вверх дном; поэтому неудивительно, что у него есть враги”. “Захотите ли вы быть по-прежнему нищими и рабами, если можете стать свободными людьми?” — спрашивали диггеры[827]. Томас Эдвардс заметил в 1646 г., что “вместо законных прав, и законов, и обычаев этой страны говорят и ходатайствуют о естественных правах и свободах, таких, которые люди имеют с рождения”[828]. Это был решительный разрыв с прошлым, сделанный с помощью Библии. Когда мы рассматриваем антиномианство, свободу от законов, мы должны вспомнить, что для некоторых это означало свободу от социальных и политических законов, а также от моральных норм[829]. Рантеры Кларксон и Коппе претендовали на свободу и от того, и от другого.
Джон Холл из Ричмонда, писавший много лет спустя после событий, твердо встал на библейскую позицию. Он прямо заявил: “Сколько ни исследуй Библию, в ней не найти ни одного текста, поддерживающего и подтверждающего любую другую форму” правления, кроме монархии. Это замечательное утверждение немало удивило бы Гаррингтона, который собрал огромное количество текстов в пользу республики. Ни один текст в Библии, продолжал Холл, не защищает власть народа или знати, парламентов или сенаторов. Холл описывает, как “в начале наших несчастных потрясений” он был “заражен... фарисейским духом осуждения”; он принял “все те прекрасные принципы и правила проверки, которые... были установлены для суда и контроля над действиями князей”. “Король, связанный всеми этими ограничениями, выглядел, как утка в саду, которую принесли, чтобы она поела улиток и червяков а потом связали ей ноги из страха, что она потопчет цветы”[830] . Эта метафора даже еще более неуважительна, чем селденовское “Король — это нечто такое, что люди создали ради себя, для своего спокойствия. Совсем как в семье, когда одного человека назначают покупать мясо”[831]. Но Селден подразумевал то же самое.
Республиканцы, говорит Холл, заявляли, что если бы в Писании содержалась простая и ясная защита монархии, это “ниспровергло бы нашу свободу”, так как тогда не было бы выбора, и “угрожало бы потерей Божией чести”, содействуя “своего рода идолопоклонству перед князьями”. Сам Холл был за то, чтобы принять любую де факто существующую власть. С другой стороны, не должно быть религиозной терпимости, которая, думал он, неизбежно приведет к гражданской войне[832]. Неискушенный гоббизм.
II
Новый Завет полон свободолюбивых идей, которые могут произвести большое впечатление на людей, обращающихся к нему за руководством во времена политического или социального гнета. Что бы это ни значило для первых его читателей, необразованные мужчины и женщины, изучающие Библию для себя в первый раз, могли увидеть конкретный политический смысл в следующих фразах, извлеченных из исторического контекста. Во Христе нет “ни раба, ни свободного, нет мужеского пола, ни женского”, — писал Галатам ап. Павел (3.28); “стойте в свободе, которую даровал нам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства” (5.1). “Где дух Господень, там свобода”. “Истина сделает вас свободными”, — сказал Иисус фарисеям (2 Кор. 3.17)[833] . “Вы — род избранный, царственное священство, народ святый, люди, взятые в удел” (в англ. переводе — “люди, отпущенные на свободу”. — Прим. перев.), — сообщал верующим Петр (1 Петр. 2.9). Апостолы, старейшины и братия церкви в Иерусалиме писали новообращенным язычникам: “Ибо угодно Святому Духу и нам не возлагать на вас никакого бремени более, кроме сего необходимого”, и далее следовало перечисление (Деян. 15.28). В контексте были споры относительно обрезания, но этот отрывок мог был взят и изолированно — как было сделано Милтоном — как общий принцип освобождения от любых церемоний и правил, которые читатель мог счесть ненужными.