О трагическом чувстве жизни

А нас все еще хотят одурачить, и прибегая к самой лукавой лжи, нам говорят, что ничто не исчезает, что все преобразуется, превращается и изменяется, что не исчезает даже мельчайшая частица материи, так же как не рассеивается полностью даже малейшее напряжение энергии. И кто-то еще хочет нас этим утешить! Жалкое утешение! Мне нет никакого дела ни до моей материи, ни до моей энергии, ибо они не мои до тех пор, пока я сам не свой, то есть не вечный. Нет, не исчезнуть в каком-го великом Всеобщем - будь то бесконечная и вечная Материя, Энергия или Бог - есть то, чего я хочу; не принадлежать Богу, а обладать Им, самому сделаться Богом, не переставая быть тем самым я, которое сейчас говорит вам все это. Нам ни к чему ухищрения монизма; мы хотим реального, а не призрачного, бессмертия.

Это материализм? Материализм, говорите вы? Конечно; только ведь либо наш дух это тоже какая-то разновидность материи, либо он ничто. Я прихожу в ужас при мысли, что должен буду лишиться своей плоти; я тем более прихожу в ужас при мысли, что мне предстоит лишиться всего чувственного и материального, всякой субстанции вообще. Да, наверное, это можно назвать материализмом, и если за Бога я цепляюсь всеми своими силами и чувствами, то только для того, чтобы Он держал меня в своих объятиях по ту сторону смерти, глядя со своих небес мне в глаза, когда они должны будут погаснуть навеки. Я себя обманываю? Не говорите мне про обман и дайте мне жить!

Это называют также гордыней; «гордыней смердящей» назвал это Леопарди, и нас спрашивают, кто мы такие, презренные черви земные, чтобы претендовать на бессмертие. С какой стати? По какому праву? Чего ради? С какой стати, спрашиваете вы меня? А с какой стати мы живем? Чего ради? А чего ради мы существуем? По какому праву? А по какому праву мы существуем? Существование наше так беспричинно, как если бы мы существовали всегда. Давайте не будем говорить ни о причине, пи о праве, ни о цели нашей жажды бессмертия, которая есть цель в себе, иначе мы лишимся рассудка в водовороте абсурдов. Я требую бессмертия не на основании какого-то своего права или каких-то своих заслуг; это только моя потребность, это то, в чем я нуждаюсь, чтобы жить.

Но кто ты такой? - спросишь ты меня. И вместе с Оберманом я тебе отвечу: «Для вселенной - ничто, для меня - все! ". Это гордыня? Хотеть быть бессмертным - это гордыня? Бедняги! Без сомненья, участь наша трагическая, раз мы вынуждены заложить фундамент доказательства нашего бессмертия на колеблющемся и шатком камне желания бессмертия; но великая глупость, не доказав, что бессмертие недостижимо, порицать страстное желание бессмертия за то, что оно считает себя правомерным. Я сплю и вижу сны...? Так оставьте меня спать и видеть сны; ежели этот сон и есть моя жизнь, не будите меня. Я верю в бессмертный источник этой жажды бессмертия, коим является сама субстанция моей души. Но действительно ли верю...? И ради чего ты хочешь быть бессмертным? - спрашиваешь ты меня. Ради чего? Я искренне не понимаю вопроса, ибо это вопрос об основании основания, о цели цели, о принципе принципа.

Но о таких вещах говорить невозможно.

Книга Деяний святых Апостолов повествует о том, что где бы ни появился Павел, повсюду ревностные иудеи подстрекали против него народ и воздвигали на него гонение. Они избили его камнями в Иконии и Листре, Ликаонских городах, невзирая на чудеса, которые он там творил; они избили его в Филиппах в Македонии, соплеменники преследовали его в Фесалониках и в Верии. Но вот он пришел в Афины, в славный город интеллектуалов, над которым витала благородная душа Платона, того самого, которому принадлежат слова о том, что прекрасна решимость быть бессмертным. И там Павел спорил с эпикурейцами и стоиками, которые говорили о нем либо: «Что хочет сказать этот суеслов (οπερμολόγοζ)?», либо: «Кажется, он проповедует о чужих божествах! " (Деян. XVII, 18), и «взявши его, привели в ареопаг и говорили: можем ли мы знать, что это за новое учение, проповедуемое тобою? Ибо что-то странное ты влагаешь в уши наши; посему хотим знать, что это такое?» (Деян. XVII, 19- 20). Эта замечательная характеристика афинян времен упадка, этих лакомок и гурманов, падких на всякие диковинные редкости, получает в книге Деяний святых Апостолов следующее дополнение: «Афиняне же все и живущие у них иностранцы ни в чем охотнее не проводили время, как в том, чтобы говорить или слушать что-нибудь новое» (там же, 21). Поразительно точно подмеченная черта, характеризующая людей, которые изучали Одиссею, полагая, что боги строили козни против смертных и приводили свои гибельные замыслы в исполнение только ради того, чтобы потомкам было что рассказать!

Так что теперь Павел оказался среди утонченных афинян, среди graeculos{52}, людей культурных и толерантных, которые считают, что любое учение имеет право на существование и заслуживает внимания и никого не избивают камнями, не секут и не сажают в тюрьму за проповедь той или иной веры. Теперь Павел оказался там, где уважают свободу совести и готовы выслушать любое мнение. И он возвысил свой голос, став среди Ареопага, и говорил с ними, как подобало говорить с культурными гражданами Афин, все они, заинтересованные последней новостью, слушали его, но стоило ему только заговорить о воскресении мертвых, терпение и толерантность покинули их, и одни насмехались над ним, а другие говорили: «Об этом послушаем тебя в другое время! ", не желая его слушать. Нечто подобное происходит с Павлом в Кесарии с римским претором Феликсом, человеком тоже толерантным и культурным, который облегчил тяжесть его тюремного заключения и захотел выслушать его и слушал его рассуждения о правде и о воздержании; но когда Павел заговорил о будущем суде, Феликс пришел в страх (έμφοβοζ γενομ ένοζ) и отвечал: «Теперь пойди, а когда найду время, позову тебя! " (Деян. XXIV, 22-25). И когда он говорил перед царем Агриппой, Фест, правитель, занявший место Феликса, услышав его слова о воскресении из мертвых, сказал громким голосом: «Безумствуешь ты, Павел! большая ученость доводит тебя до сумасшествия» (Деян. XXVI, 24).

Не важно, были ли истинны речи Павла в Ареопаге, пусть даже они не были истинны, но этот удивительный рассказ позволяет ясно видеть, до каких границ доходит аттическая толерантность и где заканчивается терпение интеллектуалов. Они слушают вас молча, с улыбкой, время от времени подбадривая репликами: «любопытно! ", или «у вас талант! ", или «это впечатляет! ", или «великолепно! ”, или «как жаль, если такая красивая мысль окажется ложной! ", или «об этом стоит подумать! "; но как только вы заводите речь о воскресении и жизни после смерти, терпение у них кончается и они обрывают вас на полуслове, говоря: «Довольно, об этом скажешь в другое время»; а ведь как раз об этом, бедные вы мои афиняне, нетолерантные вы мои интеллектуалы, как раз об этом-то я и хочу сказать вам здесь.

И даже если бы эта вера была абсурдной, почему к ней вы относитесь менее терпимо, чем к другим, даже гораздо более абсурдным, верованиям? Что является причиной столь явной неприязни именно к этой вере? Страх? Или, может быть, сожаление о том, что сами вы не можете ее разделять?

И снова перед нами здравомыслящие люди, которые не позволят себя обмануть и насмешливым тоном твердят нам, что не стоит предаваться безумию и лезть на рожон, потому что не может быть того, чего быть не может. Они говорят, что надо мужественно покориться судьбе и, раз мы не бессмертны, так давайте же не будем и хотеть этого; давайте подчинимся разуму, не скорбя о том, чего не можем изменить, и не будем омрачать и портить себе жизнь. Эта одержимость идеей бессмертия, прибавляют они, - не что иное, как болезнь. Болезнь, безумие, разум... Вот их вечный припев! Так нет же! Я не подчиняюсь разуму, я восстаю против него, и усилием своей веры начинаю творить моего Бога - мой гарант бессмертия - и по собственной воле изменять путь небесных светил, ибо если мы будем иметь веру с горчичное зерно и скажем горе сей: «Перейди отсюда туда», и она перейдет; и ничего не будет невозможно для нас (Матф. XVII, 20).

И вот вам похититель жизненной силы (так он кощунственно называл Христа), который хочет сочетать нигилизм с борьбой за существование, и говорит вам о ценности жизни. Его сердце требовало вечного бытия, в то время как голова приучала его к ничто, в своем отчаянии и безумии, он искал спасения от самого себя и проклинал то, что более всего любил. Он не мог быть Христом, и поэтому хулил Христа. Пресыщенный самим собой, он жаждал вечности и грезил вечным возвращением, этим смехотворным средством пытаясь утолить свою жажду бессмертия, и исполненный жалости к самому себе, он возненавидел всякое сострадание. А кто-то еще говорит, что его философия - философия сильного человека! Нет, она таковой не является. Мое здоровье и моя сила заставляют меня увековечивать себя. Это доктрина слабых, которые хотят быть сильными, но отнюдь не сильных! Только слабые покоряются смерти, как своему неизбежному концу, и жажду личного бессмертия подменяют чем-то другим. В сильных жажда вечности преодолевает сомнение в ее достижимости, жизнь переполняет их и выплескивается по ту сторону смерти.

Перед лицом этой страшной тайны бессмертия, перед лицом Сфинкса, человек занимает различные позиции и различными способами пытается утешиться в том, что ему пришлось родиться. Ему даже приходит в голову обратить это в шутку, и вслед за Ренаном сказать, что этот мир - спектакль, который Бог разыгрывает перед самим собой, и мы должны исполнять замыслы великого Хорега{53}, стараясь придать этому спектаклю как можно больше блеска и разнообразия. Из искусства сделали религию и лекарство от дурной метафизики, и выдумали эту чушь об искусстве для искусства.

Но одного только искусства им мало. Тот, кто говорит вам, что пишет, рисует, лепит или поет только ради собственного удовольствия, если он демонстрирует свое искусство перед публикой, лжет; он лжет, если ставит свою подпись под своим сочинением, картиной, статуей или песней. Он хочет по меньшей мере оставить хотя бы тень своего духа, хоть что-то, что пережило бы его самого. Если О подражании Христу{54} анонимно, то только потому, что его автор искал вечности своей души и не заботился о вечности своего имени. О Данте, написавшем тридцать три мощнейших стиха (Чист, XI, 85-117) о тщете мирской славы, Боккаччо говорит, что он страстно жаждал восхвалений и пышных почестей - более страстно, быть может, чем подобает человеку столь исключительных добродетелей{55}, Самое пламенное желание его грешников состояло в том, чтобы их помнили здесь, на земле, чтобы говорили о них, именно эта надежда светила им во мраке ада. И сам он выдвинул идею Монархии не только для пользы других, но и для себя, дабы завоевать пальмовую ветвь славы (кн. I, гл. 1). И что же? Далее такой добряк, казалось бы, совершенно лишенный мирского тщеславия, как Беднячок из Ассизи{56}, обращаясь к Троице, произнес такие слова: adhuc adorabor per totum mundum! Вот увидите, люди еще долго будут говорить обо мне! (II Челано, 1, 1). И даже сам Бог, как говорят богословы, сотворил мир ради того, чтобы явить славу свою.

Когда нас обуревают сомнения и затуманивают нашу веру в бессмертие души, с возрастающей силой и болью отзывается в нас жажда обессмертить свое имя и славу. И отсюда эта ожесточенная борьба за то, чтобы выделиться, за то, чтобы каким-то образом пережить себя в памяти других людей и будущих поколений. Это борьба в тысячу раз более жестокая, чем борьба за существование, и она придает особый тон, колорит и характер нынешнему нашему обществу, которое утрачивает средневековую веру в бессмертие души. Каждый жаждет самоутверждения, хотя бы иллюзорного.