О трагическом чувстве жизни

Относительно первоначального христианства мы уже отмечали, может быть, забегая вперед, что оно было неэсхатологическим, что явным образом в нем проявляется не вера в иную жизнь после смерти, а вера в близкий конец мира и наступление Царства Божия, выразившаяся в так называемом хилиазме{62}.

Конечно, все, что говорится о втором пришествии Христа, о грядущем явлении Его в великой силе, славе и на облаках{63}, чтобы судить мертвых и живых, перед одними распахнуть двери Царства Небесного, а других низвергнуть в геенну огненную, где будет плач и скрежет зубовный, может быть понято хилиастически, тем более что в Евангелии (Марк IX, 1) Христос говорит, что есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Царствие Божие; то есть второе пришествие произойдет, пока еще будет жить поколение этих людей. И в той же самой главе (стих 10) об Иакове, Петре и Иоанне, которые вместе с Иисусом взошли на гору преображения и услышали от Него, что Он воскреснет из мертвых, говорится: «И они удержали это слово, спрашивая друг друга, что

значит: воскреснуть из мертвых». Во всяком случае, Евангелие было составлено в период становления этой веры, которая является фундаментом и основой христианства. См.: Матф. XXII, 29- 32; Марк XII, 24-27; Кука XVI, 22-31; XX, 34-37; Иоанн V, 24-29; VI, 40, 54, 58; VIII, 51; XI, 25, 56; XIV, 2, 19, и прежде всею тот фрагмент из Евангелия от Матфея (XXVII, 52), согласно которому, при воскресении Христа «многие тела усопших святых воскресли».

И это не было каким-то природным воскресением, отнюдь нет. Христианская вера родилась из веры в то, что Иисус не остался мертвым, а Бог Его воскресил, и это воскресение было свершившимся фактом; но этим не предполагалось некое чистое бессмертие души наподобие философской идеи бессмертия . Для самих первых Отцов Церкви бессмертие души не было чем-то природным; для его доказательства достаточно, как говорит Немесий{64}, изучения Божественных Писаний, а, согласно Лактанцию{65}, это дар Божий, и как таковой - безвозмездный.

Как мы уже сказали, Христианство возникло из слияния двух великих духовных процессов, иудейского и эллинского, каждый из которых, со своей стороны, пришел если не к точной дефиниции, то к отчетливому желанию другой жизни. У иудеев не было ни общепринятой, ни ясной и отчетливой веры в другую жизнь; но к ней их привела вера в личного и живого Бога, и в становлении ее заключалась вся их духовная история. Яхве, иудейский бог, первоначально был одним из многочисленных племенных богов, он был богом народа Израиля, сошедшим в облаке на гору Синай. Но он был так ревнив, что требовал, чтобы народ его поклонялся только ему одному, и именно через монокультизм иудеи пришли к монотеизму. Яхве поклонялись как живому могущественному существу, а не как метафизической сущности, и он был богом войны. Но этот бог социального и военного происхождения (к вопросу о его происхождении мы еще должны будем вернуться) становится у пророков более интимным и личным, а сделавшись более интимным и личным, он становится более индивидуальным и, тем самым, более универсальным. Дело не в том, что Яхве любит Израиль потому, что он его сын, напротив, Яхве считает Израиль своим сыном, потому что любит его (Осия XI, 1). И вера в личного Бога, в Отца людей, несет с собой веру в увековечение индивидуального человека, ведь она забрезжила еще до Христа, в фарисействе.

Эллинская культура, со своей стороны, совершила открытие смерти, а открытие смерти это не что иное, как пробуждение голода по бессмертию. Этот голод не обнаруживает себя в гомеровских поэмах, которые представляют собой нечто не изначальное, но финальное; не начало, а завершение некой цивилизации. Они ознаменовали собой переход от древней религии Природы, религии Зевса, к более одухотворенной религии Аполлона, к религии спасения. Но, в сущности, всегда продолжала существовать исконная народная религия элевсинских мистерий, культ души и культ предков. «Говоря о дельфийском богословии, надо иметь в виду в числе самых важных его элементов веру в продолжение жизни души после смерти как в ее народных формах, так и в форме культа душ усопших», - пишет Роде . Оно включало в себя два противоположных элемента: титанический и дионисийский, и человек, согласно орфической доктрине, должен освободиться от оков тела, в котором душа его заключена, как в темнице{66}. Ницшеанское понятие вечного возвращения - это орфическая идея. Но идея бессмертия души не была философским принципом. Попытка Эмпедокла сочетать гилозоистическую систему и спиритуализм{67} показала, что естественное философское знание не может заключать в себе обоснования аксиомы о бессмертии индивидуальной души; оно может иметь лишь вспомогательное значение для богословской спекуляции. Первые греческие философы утверждали бессмертие души, исходя из естественной философии и вступая в область богословия в согласии с дионисийской и орфической, но не с аполлинической догмой. Но «бессмертие человеческой души как таковое, в силу своей собственной природе и сущности, как вечная божественная сила в смежном теле никогда не было объектом эллинской народной веры».

Вспомните платоновский Федон и спекуляции неоплатоников. Здесь уже видна жажда личного бессмертия, жажда, которая, не находя себе полного удовлетворения в разуме, породила эллинский пессимизм. Ибо, как очень точно заметил Флейдерер, «не было на земле народа столь безмятежного и солнечного, как греки на заре своего исторического существования.., но ни одному народу не довелось так радикально переменить свои представления о ценности жизни. Эллинизм, который находит свое завершение в религиозных спекуляциях неопифагореизма и неоплатонизма, воспринимал этот мир, когда-то казавшийся грекам столь светлым и радостным, как юдоль мрака и заблуждений, а земную жизнь - как испытательный срок, который никогда не заканчивается слишком скоро». Нирвана - это греческая идея.

Итак, иудеи и греки, каждый по-своему, пришли к истинному открытию смерти, что как раз и заставляет народы, так же как и людей, вступать в пору своей духовной зрелости, зрелости трагического чувства жизни, в эпоху, когда человечество обретает Бога живого. Не что иное, как открытие смерти приводит нас к Богу, и смерть совершенного человека, Христа, была предельным откровением смерти, смерти человека, который не должен был умереть и умер.

Это открытие, открытие бессмертия, подготовленное иудейским и эллинским религиозными процессами, было специфически христианским. И до конца довел его Павел из Тарса, этот эллинизированный иудей - фарисей. Павел не был знаком с Иисусом лично, и поэтому открыл Его, как Христа. «Вообще можно сказать, что богословие Апостола было первым христианским богословием. Оно было его потребностью, ибо должно было, в какой-то мере, заменить ему личное знание Иисуса, которого ему так не хватало», - говорит Вайцзеккер . Павел не знал Иисуса, но почувствовав Его новое рождение в своей собственной душе, мог произнести эти слова: «не я живу, а живет во мне Христос»{68}. Он проповедовал Христа распятого, что было для иудеев соблазн, а для эллинов безумие (1 Кор. I, 23), и центральной догмой для обращенного Апостола была догма о воскресении Христа; для него важно было то, что Христос стал человеком, умер и воскрес, а не то, что Он совершил при жизни; не моральное и учительское, а религиозное дело Христа как гаранта нашего бессмертия. Именно он написал эти бессмертные слова: «Если же о Христе проповедуется, что Он воскрес из мертвых, то как некоторые из вас говорят, что нет воскресения мертвых? Если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес; а если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша. Притом мы оказались бы и лжесвидетелями о Боге, потому что свидетельствовали бы о Боге, что Он воскресил Христа, Которого Он не воскрешал, если, то есть, мертвые не воскресают; Ибо, если мертвые не воскресают, то и Христос не воскрес;

А если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна: вы еще во грехах ваших; Поэтому и умершие во Христе погибли. И если мы в этой только жизни надеемся на Христа, то мы несчастнее всех человеков» (1 Кор. XV, 12-19).

И можно, исходя из этого, утверждать, что кто не придерживается этой веры в телесное воскресение Христа, тот может быть христофилом, но никак не христианином в собственном смысле этого слова. Конечно, святой мученик Юстиниан мог сказать что, «все, кто живет покоряясь разуму, христиане, даже если и считаются атеистами, подобно Сократу и Гераклиту у греков и другим, похожим на них». Но разве этот мученик, действительно мученик, свидетель христианства?Отнюдь нет.

Вокруг этой догмы, этого павликианского внутреннею опыта, опыта воскресения и бессмертия Христа, являющегося гарантом воскресения и бессмертия каждого верующего, выстроилась целая христология. Бог вочеловечился, Слово воплотилось, для того, чтобы человек, в свою очередь, обожился, то есть стал бессмертным. И христианский Бог, Бог Отец, Бог непременно антропоморфный, это Тот, Кто, как говорит Катехизис христианского вероучения, который заставляли нас зубрить в школе, сотворил мир для человека, для каждого конкретного человека. И целью искупления было, вопреки иллюзиям, связанным с этическим отклонением от собственно религиозной догмы, избавление нас скорее от смерти, чем от греха, или от греха постольку, поскольку он влечет за собой смерть. И Христос умер, или, вернее, воскрес ради меня, ради каждого из нас. Вот на чем основана подлинная солидарность между Богом и Его творением. Мальбранш{69} говорил, что скорее всего, первый человек совершил грехопадение для того, чтобы Христос нас искупил, а не так, чтобы наоборот, Христос нас искупил, потому, что человек совершил грехопадение.

Много воды утекло со времен Павла, и новые поколения христиан трудились над этой центральной догмой и ее следствиями ради укрепления веры в бессмертие индивидуальной души, и был Никейский собор{70} и грозный Афанасий, уже само имя которого стало эмблемой, воплощением народной веры. Афанасий был человеком невысокого образования, но зато великой веры, а главное - веры народной, преисполненной голода по бессмертию. И он дал отпор арианству, которое, подобно унитаристскому и социанскому протестантизму{71}, угрожало, пусть даже не ведая того и не желая, самим основам этой веры.

«А потому, - говорил он, - дело обстоит не так, что, будучи человеком, Он потом стал Богом, напротив, будучи Богом, Он стал потом человеком для того, чтобы мы сумели наилучшим образом достигнуть обожения (θεοποιηση)» (Orat., I, 30). Логос, который для Афанасия был объектом познания и поклонения, не был Логосом философов, Логосом космологическим . И поэтому он проводил различие между природой и преображением. Христос Афанасия и Никейского собора, Христос католический, не является ни космологическим, ни этическим в строгом смысле этого слова, это Тот, кто делает нас вечными, это Тот, благодаря кому человек может быть обожен, это Христос религиозный. Гарнак{72} говорит об атом Христе, о Христе никейской, или католической, христологии, что, в сущности, это Христос гностический, то есть кажущийся, потому что процесс обожествления человека в Христе осуществился в интересах эсхатологии. Но кто же тогда реальный Христос? Может быть это так называемый исторический Христос рационалистической экзегезы, превращающей нас в какое-то мифическое существо или в какой-то социальный атом?