О трагическом чувстве жизни

Вопрос осложнялся тем, что сознание превращалось в некое свойство души, которая была чем-то большим, чем сознание, а именно - субстанциальной формой тела, первопричиной всех его органических функций. Душа не только мыслит, чувствует и желает, но и приводит в движение тело и управляет его жизненными функциями; в человеческой душе соединяются вегетативные, чувственные и рациональные функции. Такова теория. Но у души, отделённой от тела, уже не может быть вегетативных и чувственных функций.

Короче говоря, для разума все это вместе взятое является сплошной неразберихой.

Начиная с Ренессанса и восстановления чисто рационального и свободного от всякой теологии мышления, учение о бессмертии души было восстановлено благодаря Александру Афродизийскому{108}, Пьетро Помпонацци{109} и другим. И, строго говоря, почти ничего нельзя добавить относительно того, что Помпонацци написал в своем Tractatus de inmortalitate animae{110}. Как ни верти, душа это разум.

Однако не было недостатка в тех, кто пытался обосновать веру в бессмертие души эмпирически. Вот, к примеру, сочинение Фредерика У. Г. Майерса о человеческой личности и продолжении ее жизни по смерти тела Human personality and its survival of bodily death.

Я приступал к чтению не только без всякого предубеждения, вроде того, что людям науки не следует доверять подобным исследованиям, но, напротив, будучи настроен благожелательно, как человек, надеющийся найти здесь подтверждение самым заветным своим желаниям; но тем более глубоким было моё разочарование. Несмотря на наличие критического аппарата, все это ничем не отличается от средневековых небылиц. В основе этого исследования заложена методологическая ошибка, ошибка логическая.

Если вера в бессмертие души не могла добиться эмпирического рационального подтверждения, то ее не удовлетворяет также и пантеизм. Если мы скажем, что все есть Бог и что, умирая, мы возвращаемся в Бога, а правильнее было бы сказать, продолжаем пребывать в Нем, то для нашей жажды бессмертия это не будет

иметь никакого смысла; ведь если дело обстоит так, что до своего |рождения мы пребывали в Боге, и если после смерти мы возвращаемся туда, где были до рождения, то это означает, что человеческая душа, индивидуальное сознание тленно. И поскольку мы прекрасно знаем, что Бог, личный и обладающий сознанием Бог христианского монотеизма, является не кем иным, как Творцом, а главное Гарантом нашего бессмертия, то совершенно справедливо утверждение, что пантеизм это не что иное, как завуалированный атеизм. А я думаю, что не такой уж и завуалированный. И были правы те, кто называл атеистом Спинозу, чей пантеизм является в высшей степени логичным и рациональным. Жажду бессмертия не спасает, а скорее, наоборот, разлагает и уничтожает так же и агностицизм, или учение о непознаваемом, ведь вознамерившись оберегать религиозные чувства, он всегда проявлял самое изощрённое лицемерие. Вся первая часть и в особенности глава V, озаглавленная Примирение - имеется в виду примирение между разумом и верой, или религией и наукой» - Основных начал{111} Спенсера является образцом философской поверхностности и в то же время религиозной неискренности, самого рафинированного британского cant{112}. Непознаваемое, если оно нечто большее, чем только до сих пор непознанное, это всего лишь чисто негативное понятие, понятие предела. И на этом не может быть построено никакое чувство.

С другой стороны, наука о религии как индивидуальном и социальном психическом феномене, но не о трансцендентной объективной действительности религиозных утверждений, объясняя происхождение веры в то, что душа есть нечто такое, что может жить отдельно от тела, разрушала рациональность этой веры. Сколько бы ни повторял религиозный человек вслед за Шлейермахером: «Наука не может ничему научить, пусть сама учится у себя», а внутри-то у него опять же наука.

С какой бы стороны мы ни посмотрели, все время выходит, что разум противится нашему страстному желанию личного бессмертия и противоречит ему. Дело в том, что в действительности разум - враг жизни.

Ужасная штука интеллект. Он стремится к стабилизации памяти, а тем самым - к смерти. Живое, абсолютно нестабильное, абсолютно индивидуальное, является, строго говоря, неинтеллигибельным. Логика стремится все свести к видам и родам, чтобы любое представление имело один-единственный смысл и чтобы смысл его оставался одним и тем же, в каком бы месте, времени или отношении оно в нас ни происходило. Но нет ничего такого, что оставалось бы тем же самым в каждый следующий момент своего существования. Моя идея Бога мыслится мною всякий раз по-разному. Идентичность, а значит смерть, является запросом интеллекта. Ум ищет мёртвое, тогда как живое ускользает от него; он хочет остановить бегущий поток, сделать его неподвижным. Чтобы анализировать тело, надо повредить или разрушить его. Чтобы познать что-либо, надо умертвить предмет познания, мысленно превратив его в нечто застывшее. Наука это кладбище мёртвых идей, даже если из них прорастает жизнь. Черви ведь тоже питаются трупами. Мои собственные мысли, беспокойные и бурлящие в недрах моего ума, будучи сорваны со своего сердечного корня, выплеснутые на этот лист бумаги и застывшие на нем в неизменных формах, - это уже трупы мыслей. Разве может жизнь открыться разуму? Это трагическая борьба, это корень трагедии, борьба между жизнью и разумом. А как же насчет истины? Она познается жизнью или разумом?

Достаточно прочесть ужасающий Парменид Платона, чтобы прийти к трагическому выводу о том, что «существует ли единое или не существует, и оно и иное, как оказывается, по отношению к самим себе и друг к другу безусловно суть и не суть, кажутся и не кажутся»{113}. Все живое иррационально, а все рациональное антижизненно, ибо разум по сути своей скептичен.

В действительности, рациональное это не что иное, как взаимосвязанное; разум ограничивается тем, что устанавливает связи между иррациональными элементами. Математика - единственная совершенная наука, а между тем она складывает, вычитает, умножает и делит числа, а не реальные и зримые вещи; она является самой формальной из наук. Разве можно извлечь кубический корень из вот этого ясеня?

И тем не менее, мы нуждаемся в логике, эта ужасная способность необходима нам, чтобы передавать свои мысли и восприятия другим и даже чтобы мыслить и воспринимать, ведь мыслим мы посредством слов, воспринимаем посредством форм. Мыслить это значит беседовать с самим собой, а беседа это нечто социальное, и социальными являются наше мышление и логика. Но разве не содержится в них некой индивидуальной материи, индивидуального, непередаваемого и непереводимого содержания? И разве не в нем сосредоточена вся сила нашего мышления?

Человек, будучи пленником логики, без которой он не может мыслить, всегда стремился поставить ее на службу своим желаниям, и прежде всего своей фундаментальной жажде бессмертия. Всегда, особенно в Средние века, логику стремились поставить на службу теологии и юриспруденции, которые исходят из постулатов, установленных авторитетом власти. Логика до самого последнего времени не ставила гносеологической проблемы своего собственного обоснования, не занималась выяснением своих металогических оснований.