Мир среди войны

Усталый Игнасио тер глаза и сонно слушал рассуждения отца о масонстве.

– Ах, Инисьочу, – говорила ему мать, – да ведь ты уже еле сидишь… Глазки-то уж совсем закрываются… Давай, сынок, ступай спать…

– Не хочу спать, мама! – упрямился Игнасио, стараясь открыть сами собой закрывающиеся глаза.

– Иди, – вмешивался и Педро Антонио, – в другой раз доскажу.

Подойдя к родительской руке, Игнасио шел спать; в голове у него теснились смутные образы, и не раз после таких вечеров ему снился – в виде масона – Бука, прятавшийся где-то в самой глубине его детской души.

При воспоминании о рассказах отца в душе Игнасио, вырисовываясь все ярче, появлялись очертания предметов и людей, в груди его звучало эхо былых сражений, и понемногу в нем складывался свой, внутренний мир – мир истинный, совсем непохожий на тот, ложный, что просачивался в него извне.

События в Европе, в Испании и в самом Бильбао дали обильную пищу для разговоров участникам тертулии в годы, предшествовавшие сентябрьской революции.[46] Слух о крахе компании, собиравшейся построить железную дорогу между Туделой и Бильбао, разнесся по всему юроду и вызвал большой переполох; многим пришлось оплакивать пущенные на ветер сбережения. Акции в сто дуро[47] упали до пяти, и говорили, что скоро в них можно будет заворачивать масло. Больше всего жаловались те, кто пострадал сравнительно мало, и те, кому не приходилось зарабатывать на жизнь самим, богатые бездельники, потерявшие всего лишь часть унаследованного капитала; те же, кто лишился честным трудом заработанных средств, молчали и, стиснув зубы, продолжали работать. Среди тех, кто жаловался больше всего, оказался дон Хосе Мариа; он был вне себя, все виделось ему в черном цвете; и изгнание Папы, и вступление Гарибальди в Рим было, по его словам, первыми раскатами грома перед приближающейся грозой. Он без устали говорил о корсиканце, как он называл Наполеона III, об австрийцах, о русских и об англичанах и без конца возвращался к событиям в Мадженте, Сольферино и Ломбардо-Венецианском королевстве. Изображая человека, сопричастного большой политике, он упорно окутывал свое поведение покровом тайны, что вызывало презрение у дона Эустакьо и служило предметом добродушных насмешек со стороны Гамбелу, твердившего, что Нарваэсу подрезали-таки крылышки. С детским нетерпением он ожидал большой войны, о которой было столько шуму.

Да и в шестьдесят шестом году – году кровавых мятежей, расстрелов и террора – было о чем поговорить.

Признание Итальянского королевства, событие, глубоко взволновавшее всю Испанию, заставило поволноваться дядюшку Паскуаля и не на шутку встревожило дона Эустакьо, который, видя в нем посягательство на то, что было негласно утверждено в Вергаре, стал открыто выражать свое сочувствие бедной королеве.

Священник изливал наболевшее, накопившееся в нем раздражение ходом вещей и, полагая, что человек по природе своей зол, требовал жестких, очень жестких мер и успокаивался, лишь окончательно запутавшись в туманных цитатах из Апариси, опираясь на которого он развивал собственную, сложную и довольно шаткую, концепцию карлизма как «утверждения».

Педро Антонио с удовольствием слушал отчеты о ходе итальянской кампании; его восхищение вызывали зуавы[48] и общий дух христианского воинства, уступавший, по словам дядюшки Паскуаля, только духу Церкви.

Узнав о том, что дон Хуан де Бурбон, которого священник клеймил либералом и еретиком, отказался от притязаний на престол в пользу своего сына Карлоса (дон Эустакьо настаивал на неправомочности этого шага), Гамбелу воскликнул: