Мир среди войны
– Что-то не нравится мне Педро Антонио, – говорила Хосефа Игнасия своему деверю, священнику, – боюсь, как бы не тронулся умом; только и твердит полный день, что по миру пойдем, ворчит, что трачу много… А о бедном нашем Игнасио ни слова… Ах, сынок! Господи Иисусе, какое несчастье!
Под Рождество, в конце семьдесят четвертого года, Педро Антонио частенько захаживал на хутор к одному из родственников и там, сидя на большой кухне у очага, где готовился ужин, слушал разговоры о бесконечных крестьянских заботах и задумчиво глядел на волнистые языки пламени, которое, потрескивая, рвалось на волю и лизало, то вытягиваясь, то укорачиваясь, закопченную стену. И тогда ему вспоминался тихо тлеющий огонь его жаровни в лавке, то, как ворошил он переливающиеся трепетным красным жаром угли, а в это время рядом шел горячий спор между дядюшкой Паскуалем и доном Эустакьо; тот смирный, покорный огонь, свернувшийся, как преданный пес, у ног хозяина, которому, сгорая, он приносил себя в жертву. При виде пламени ему представлялось чистилище, а оно наводило на мысли о сыне, и, молясь о его душе, Педро Антонио тихонько бормотал «Отче наш».
Не было еще в жизни Хосефы Игнасии такого печального Рождества. Муж ее встретил праздник с той же невозмутимой покорностью, с какой встречал все после смерти сына, но уже не заводил рассказов о былом, доставлявших ему прежде такую радость. Брат-священник, пытаясь ободрить и развлечь его, рассказывал о победе карлистского оружия в Урньете в день Непорочного зачатия, и о мятеже, который подняли в Сагунте либеральные войска, поддерживающие Альфонсито, сына королевы, низложенной сентябрьской революцией. С ожесточением, присущим горячим сторонникам какой-либо одной идеи, он говорил о том, что теперь во главе каждого войска будет стоять свой король и шансы противников уравняются; к одному королю будут тянуться люди, любящие порядок, зажиточные; другой будет служить живым символом славы для своих солдат.
Особенно негодовал священник, упоминая о манифесте, в котором новый король обещал быть не только добрым испанцем и католиком, подобно своим предкам, но и либералом, в духе нового века.
– Хорошо ответил ему на это его двоюродный брат, наш дон Карлос: «Легитимизм – это я!»
– Его двоюродный брат? – переспросил Педро Антонио. – Так, значит, все это – дело семейное…
Какое безумие! Провозглашать его сейчас, когда мы так сильны!.. И дойти до того, чтобы объявить себя либералом и католиком сразу… Католик-либерал!.. Вот кого больше всех клеймил Папа…
– Интересно, а как все же будет с процентами? – спросил Педро Антонио.
Брат взглянул на него с тревогой, и жена, подметив взгляд священника, тоже забеспокоилась. «Если так и дальше пойдет, он точно помешается», – подумал дон Эметерио и, возвысив голос, чтобы заглушить неотвязные мрачные мысли брата и одновременно подавить легкую дрожь, охватившую его при виде Педро Антонио, которого он про себя уже считал обреченным на безумие, почти выкрикнул:
– Сейчас, сейчас, когда мы так сильны, когда победа уже почти у нас в руках… Нет, никогда еще наше дело не было так могущественно и сильно…
– Так же и раньше говорили… Эх, те семь лет!
Педро Антонио смутно чувствовал, что вместе с сыном погибло и дело, за которое тот отдан свою жизнь; что самым напряженным, решающим моментом было Соморростро, а все остальное – не более чем простая трата накопленных до этого сил. Какой-то подспудно звучавший в глубине души голос подсказывал ему, что узел, в который сплелось неисчислимое множество сил, вдруг ослаб, что, достигнув зрелости, движение начинает терять энергию, стремится к упадку, а не набирает силу, как в молодости, когда все еще впереди; что настало лето, когда пора собирать жатву, а не весна, когда ощутимо биение скрытых в земле сил. Движение пошло на ущерб, момент накопления сил, момент свободы остался позади. Апогеем было Соморростро; отступление из него означало, что былая слава карлизма повержена, а прообразом его будущей судьбы стала Абарсуса.
Поэтому Педро Антонио, так равнодушно выслушивая новости о ходе кампании, сам высказывался скептически; поэтому он лишь пожал плечами, узнав, что короли встретились в открытую на полях под Дакаром, где эскадрон карлистских гвардейцев вызвал на поединок эскадрон павийских гусар[130] – совсем как в романе! – и что Альфонсито был обращен в бегство. А когда Гамбелу в один из своих приездов сказал, что Кабрера признал монарха, Педро Антонио воскликнул: