Мир среди войны

В огненном море лавы кипящейЖарко пылает моя голова…

В тот вечер Игнасио с необычным для себя удовольствием слушал романтические стихи, их созвучья ласкали его слух, в то время как он буквально пожирал глазами служанку. Все плыло перед глазами; казалось, вино, а не кровь стучит в висках, и ему хотелось изрыгнуть это вино вместе с кровью. И так, за компанию, он неожиданно оказался в каких-то грязных, душных комнатах, где впервые познал плотский грех. На свежем уличном воздухе, при виде прохожих, ему стало стыдно, и, взглянув на Хуанито и вспомнив о Рафаэле, он весь покраснел, подумав: «Что же я такое сделал?»

Но плотина была прорвана, сметена разбушевавшейся страстью, и для Игнасио настала пора плотских утех. Одуряюще сытные ужины стали регулярными, и часто после них он оказывался там, где мог исторгнуть скопившуюся в нем черную кровь. Но так бывало не всегда; случалось, он оставался дома, скромно ужинал, а затем бессонно и мучительно ворочался в постели, раздраженный тем, что не удалось закончить вечер в борделе, и ему хотелось бежать туда, хотя он и знал, какое гадливое чувство испытывает к себе, возвращаясь из подобных мест.

Когда впервые после того, как все это началось, он пошел на исповедь и, действительно пристыженный и смущенный, заикаясь, признался в своем грехе, его поразило, что исповедник почти не придал его словам никакого значения, отнесясь к ним как к чему-то совершенно естественному. Это успокоило его, кровь опять разыгралась, и после мгновенной внутренней борьбы, легко обманув себя, он уступил, привыкнув каждый раз вновь грешить, каяться и исповедоваться в своем грехе.

Здоровый физически, он никогда прежде не испытывал сердечных приступов; и точно так же, будучи здоров духом, не ведал сердечных угрызений; но теперь укоры совести и сердечные муки болезненно давали знать о себе. До сих пор он жил, не сознавая, что живет, сердце его бездумно радовалось ветру и солнечному свету; теперь же ему не сразу удавалось уснуть, и бывало, что простыни жгли его, как раскаленные уголья.

Его возмущало то, как Хуанито и прочие обращаются с девицами; та, с которой он впервые согрешил, растрогала его, показалась ему жертвой, и он с удовольствием слушал слезливые стихи Рафаэля, многие из которых призывали снисходительно относиться к падшим женщинам.

Как-то вечером Педро Антонио позвал сына для разговора начистоту, вынудил во всем признаться и, к смущению своему, понял, что не в силах упрекнуть его.

«Такой уж возраст, – бормотал он. – Боже, что за времена настали!.. Ну, уж теперь я прослежу… Однако при его характере, пока не женится… Только бы он душу не загубил!»

Когда бедная мать частично узнала о том, что происходит, она долго плакала, и, поняв это по ее покрасневшим глазам, Игнасио, запершись у себя в комнате, расплакался тоже. С того дня перед глазами у Хосефы Игнасии неотвязно стоял злой дух в образе нарумяненной девицы в короткой юбке, обнажавшей ноги в красных чулках, – такой она увидела проститутку в дверях одного из тех домов, когда шла навестить подругу, жившую неподалеку от тех кварталов. Но больше всего ей запомнился остекленелый, тускло блестящий взгляд.

В один из ближайших вечеров супруги рассказали дядюшке Паскуалю о похождениях сына. Священник минуту молчал, но затем быстро взял себя в руки и, обратясь к родителям в наставительно-задушевном тоне, принялся внушать, что они должны денно и нощно оберегать мальчика от безбожных, смертельно опасных мыслей, что им следует запретить ему встречи с Хуанито Араной, а то, другое, пройдет, ибо это всего лишь кипение молодой крови, но нет ничего страшнее, чем гордыня духа. В конце концов он обещал сам позаботиться о племяннике, наставляя и увещевая его.

В тот вечер, несколько отойдя от тяжелого, смутного состояния, в каком он находился, Педро Антонио лег спать успокоенный, бормоча: «На все воля Божья!» Жену его, напротив, смутили и сбили с толку слова о гордыне духа, поскольку для нее за вожделениями плоти всегда крылась некая тайная ущербность, и она с дрожью думала о тех странных постыдных недугах, которые ни с того ни с сего находят на человека, превращая его в смердящий живой труп. Бедняжка, и вообще склонная к слезам, теперь тем более чуть что начинала плакать, умоляя Бога избавить ее сына и от вожделений плоти, и от гордыни духа, а более всего от того остекленелого, тускло блестящего взгляда. Она удвоила заботы о сыне: когда он засыпал, заходила взглянуть, не раскрылся ли он во сне; постоянно твердила: «Смотри, одевайся потеплее; если неможется, не вставай, я отправлю к Агирре записку». За столом постоянно подкладывала ему лучшие куски. В ней словно ожило то ласковое, нежное чувство, которое она испытывала в первые годы своего материнства. Испытывать на себе все эти ласки и нежности было для Игнасио мучительно стыдно.

Тогда за дело взялся дядюшка Паскуаль; беря с собой племянника на прогулки, он использовал их в назидательных целях. Он любил Игнасио, повинуясь голосу родственной крови, но прежде всего старался сформировать его образ мыслей, рассматривая племянника как объект воспитания. Идеи, социальные связи были в его глазах все; никогда не приходило ему в голову взглянуть на человека изнутри, увидеть в нем нечто большее, чем члена церковной общины, отдельно от нее. С одной стороны, он укорял племянника в плотских грехах с точки зрения здравого смысла; с другой – старался укрепить в нем веру отцов. Он повторял Игнасио мысли, вычитанные у Апариси Гихарро, туманная патетика которого почему-то нравилась этому человеку определенных, жестких взглядов; и Игнасио упоенно слушал его, думая о Кабрере, меж тем как дядюшка говорил о том, что карлизм – это утверждение и что, подобно тому как дьявол-змий уверял наших прародителей, что они будут как боги, либерализм обещает сделать каждого из нас королем, чтобы затем Господь обратил нас в неразумных тварей, как он поступил когда-то с Навухудоносором. Но больше всего дядюшка Паскуаль старался внушить племяннику презрение к либералам, рисуя их упрямыми, невежественными, коварными. Своими речами он настолько распалил дух племянника и настолько пренебрежительно настроил его в отношении общественного мнения, что для Игнасио начался период истового воцерковления.