Мир среди войны

– Ну, этот-то свихнулся из-за масонов… И что он там ни говори, он верит… Дня не проходит, чтобы я не видел его в храме…

– Слышал бы он тебя, знаю, что бы ответил: «С годами кровь становится холоднее, а ум – крепче…»

Никогда еще Игнасио не испытывал такую робость, сталкиваясь с людьми странными, непохожими на других, и никогда еще он так не стеснялся, приветствуя на улице Рафаэлу.

В конце концов усталость, проповеди дядюшки Паскуаля и то, что девица, которой так увлекся Игнасио, уехала на время из города, – все это сделало свое дело, и в погожие дни он возобновил свои вылазки в горы, приносившие ему успокоение. Он растворялся в безмятежности сельских пейзажей, и казалось, что покрытая нежной зеленью земля источает целительный бальзам, очищающий его легкие от испарений городских улиц, воздух которых пропитан нечистым дыханием людей, таящих в себе грязные желания и нескромные помыслы.

Вместе со всегдашними приятелями он забирался в какую-нибудь дальнюю деревушку, где можно было неожиданно попасть на гулянье. Иногда, по воскресеньям, они обедали в деревне, к чему Педро Антонио и его жена относились доброжелательно, полагая, что это должно отвлечь Игнасио от греха. Хорошо подкрепившись, молодые люди устраивались на траве и, глядя вокруг, вели неторопливую беседу. К вечеру они пускались в обратный путь.

Солнце садилось, свет мешался с тенью, и голубые очертания далеких гор рисовались на блекнущем небе. В этот час вечерней молитвы смягченные краски дня давали отдых глазу, а обоняние и слух, напротив, обостренно улавливали душистые прохладные запахи сумерек, далекий собачий лай и пронзительный детский крик, которые звучали как голоса самой долины, перекрываемые треском цикад. Понемногу темнело. Забыв о себе, Игнасио словно становился прозрачным, проникаясь голосами долины. Зачарованная окружающим, душа его раскрывалась навстречу проходящей перед ней и сквозь нее череде мимолетных образов: грудам обмолоченной пшеницы, детским крикам, которые доносились снизу, лишенные эха, возникающего только в замкнутом помещении, недвижно застывшим деревьям. То это был крестьянин, который, опершись на мотыгу, провожал их взглядом, то другой, идущий навстречу и приветствующий их медлительным жестом, то показавшийся вдалеке голубой дымок над хутором, то мирно, не поднимая головы, пасущиеся коровы – последнее, что видал он в тихо тающем свете дня. Все участники прогулки шли в сосредоточенном молчании, но, когда вдалеке послышался вечерний звон колокола и крестьянин в поле обнажил голову перед молитвой, Рафаэль, не выдержав, воскликнул:

Ветра порывы разносят над миромЗвон колокольный, звон погребальный…

Но чистый голос Хуана Хосе перебил его, затягивая песню:

Дин-дин-дон!.. Я умираю.Звучен колокол в тиши.Если любишь, умоляю,Поскорей ко мне спеши…И все разом подхватили:Не смогу прийти, хоть слышу,Как звонят колокола.Девица в платочке красном,Ах, с ума меня свела…

И Рафаэль подтягивал высоким трепетным голосом, возведя очи к небу и умоляюще прижав руку к груди.

Первым различив в темноте внизу звездочки городских фонарей, один из юношей, не прерывая пения, указал на них остальным. Сортсико,[58] звуки которого, казалось, исполняли в воздухе торжественный танец, перекрывали голоса полей. Вступив на городскую окраину, они пели уже тише, но все-таки пели сортсико, в то время как истинные дети города, бродя по улицам, надсадно распевали модные песенки, изо всех сил стараясь привлечь к себе внимание прохожих, стать центром общего внимания. Придя домой, Игнасио, как обычно, лег спать, думая про себя: «Завтра снова в контору, будь она проклята!»

Вылазки в горы умиротворяли его буйный нрав, и душа, насытясь пением, обретала покой на неделю вперед. Пение нравилось ему больше, чем музыка; он любил, когда звуки его голоса, выплескивая скопившуюся энергию, смешиваются с шумом ветра.