Мир среди войны

Дон Эметерио, брат Педро Антонио, приходской священник, поджидал племянника на дороге, и, когда они подошли к дому, вышедшая им навстречу тетушка Рамона, окинув быстрым взглядом мокрые башмаки Игнасио, исчезла и тут же вернулась, неся две пары альпаргат.[88] Чтобы не испачкать чистый, навощенный пол, Игнасио вслед за дядей пришлось сменить обувь, и стоило им переступить порог, как тетушка Рамона тут же вогнала племянника в краску, дважды звучно поцеловав в обе щеки его, уже взрослого мужчину. Дом, заставленный мебелью, единственное назначение которой состояло и том, чтобы было откуда смахивать пыль, напоминал серебряную чашку, которую доводят до блеска, каждый день протирая замшевой тряпицей; в гостиной были повсюду разложены стеклянные бусы, огромные раковины, стояла резная китайская мебель, привезенная с Филиппин[89] покойным, рано умершим мужем тетушки Рамоны – судовым штурманом. На одной из стен висела картина, изображавшая «Юную Аделу», пароход, на котором плавал штурман; на других – изображения святых и мадонн и рамка с вышивкой по кайме, уже поблекшая. От всего исходил дух по-китайски мелочной и педантичной упорядоченности. Тетушка Рамона, вдовствующая дева, как иногда беззлобно подшучивал над ней брат-священник, изливала на дом всю свою страсть к чистоте и порядку, и, хотя из человеческих существ ей приходилось заботиться об одном лишь брате, и то с помощью служанки, у псе едва выдавалась свободная минутка, чтобы сходить в воскресенье к службе. Заботы о доме и хозяйстве совершенно не оставляли ей времени заботиться о себе, и вид у нес был довольно затрапезный.

Священник предоставлял ей полную свободу действий, а сам ухаживал за небольшим огородом, дремал во время сиесты, от корки до корки прочитывал «Ла-Эсперансу» и под вечер, вместе со своим коадъютором,[90] ходил на границу с ближайшим приходом, где, собравшись в маленьком домике, его соседи и коллеги спорили о том, что пишут в газетах, и расходилась по домам компания уже затемно. Зимними вечерами он, доктор, учитель и один бывший американец собирались сыграть партийку-друтую в мус, туте или тресильо;[91] после долгого и подробного обсуждения игры он шел домой, чтобы на следующий день приступить к своим обычным занятиям. Главным его развлечением были обеды, которые устраивали иногда священники из окрестных деревушек и в конце которых нередко составлялась партия в банк, причем некоторые ставили на кон все свои сбережения.

Философия, которой придерживался дон Эметерио, была близка к Экклезиасту, к мудрости Соломоновой, и большую часть жизни он делил между сном и едой, ощутимо скрашивавшими его существование.

Первая семья, которой Игнасио представили, была семья жениха, Торибьо, где Игнасио отведал бокадо[92] – угощение, как здесь было принято.

Усталый, он лег спать, а поутру тетушка сказала, что венчание, происходившее в деревне, где жила невеста, уже состоялось и скоро свадьба прибудет сюда.

Родители и сваты сделали все для того, чтобы свадьба прошла чин чином. За женихом давали хутор, оцененный в шесть тысяч дукатов, каковую сумму должен был уплатить за него, в виде приданого, своему будущему тестю отец невесты. Сверх того он обязывался оплатить по второму разряду похороны родителей жениха, когда те умрут. Таким образом, невеста как бы приобретала надел и тех, кто будет обрабатывать ее землю. Сколько уловок было предпринято с обеих сторон и сколько раз дело готово было расстроиться, прежде чем жениху разрешили свидеться с невестой в знак окончательного согласия!

Едва показалось солнце, Игнасио, вместе с другими ожидавший в доме жениха, заслышал скрип нагруженных приданым телег, протяжные клики сопровождающих, весело звучавшие над зеленью полей, и приветственные выстрелы, в ответ на которые в доме жениха тоже началась пальба. Наконец из-за деревьев, пронизанных первыми лучами солнца, показалась тяжело груженная телега, на которой белой горой высилось сложенное приданое, а поверх него – кровать, увенчанная прялкой – символом домашнего очага и святого семейного союза. За ней ехали еще телеги с разного рода мебелью, а сбоку шли женщины с полными корзинами подарков. Возглавлял шествие приятель жениха, паливший в воздух холостыми.

– Красиво! – вздыхали старухи и, утирая слезу, вспоминали свои старые прялки, медленно и печально тянущуюся нить, шедшую на пеленки детям и на саваны старикам.

Появилась и сама свадьба – все нарядные; жених – притихший, с видом нашкодившего мальчишки; невеста – спокойная, румяная и веселая, как колокольчик, ладная, крепкая крестьянская девушка, широкая в плечах и в бедрах, знакомая с мотыгой и обещавшая стать здоровой матерью и прекрасной кормилицей.

Все обступили телеги кругом и начали разглядывать приданое, белоснежно отливавшее в лучах утреннего солнца. Одна из женщин, вытаскивая на всеобщее обозрение очередную вещь, громко выкрикивала цену, а под конец добавила, что у невесты тоже припасено кое-что, кроме того, чем она собирается уже сегодня порадовать жениха, причем все улыбнулись.

За столом ели степенно и много, и здесь особенно отличался семинарист – брат невесты. Все смеялись шуткам студента, и только Игнасио, не понимавший быстрой баскской речи, уныло сидел перед стаканом, куда ему постоянно подливали вино, и не сводил глаз с русоволосой волоокой девушки напротив, вокруг которой с горящими глазами постоянно увивался студент, заставляя ее беспрестанно заливисто хохотать.

Встав из-за стола, Игнасио вышел на старый деревянный балкон, на душе у него было смутно и тяжело, туманная поволока застилала глаза, и сердце билось так же, как в тот день, когда он впервые познал плотский грех. Шедший от земли дух возбуждал его. Начались танцы; он плясал неистово, чтобы желание вышло из него вместе с потом, глядя на безмятежное лицо волоокой крестьянки, легко прыгавшей перед ним по зеленой траве. Рядом плясал семинарист, взвизгивая: ни дать ни взять лихой деревенский парень.

Не успели еще гости отдохнуть, как их снова усадили за стол. Игнасио мутило, и кружилась голова. Уже затемно они со студентом отправились провожать девушек, расходившихся по своим хуторам; плохо понимая, что происходит, он чувствовал во всем теле неловкую тяжесть после плотной еды, возбуждение после танцев. Едва державшийся на ногах студент перешучивался с русоволосой молодкой, щипал ее, взвизгивал, а она смеялась от души, и в отяжелевшей голове Игнасио этот звучный, свежий смех отдавался странно, будто смех самих полей. Ему хотелось схватить шедшую рядом с ним девушку, сжать ее, кататься с ней по земле, слиться воедино, но он лишь ласково гладил ее по щеке и волосам, веселя своим бессвязным баскским лепетом. Он чувствовал себя скованно, неловко и, Бог весть почему, словно бы ощущал на себе насмешливый взгляд Пачико.

Назавтра Игнасио проснулся в своей широкой кровати с тяжелой истомой во всем теле; обрывки сладострастных снов еще мелькали перед глазами, а дядюшка уже кричал из-за двери: «Ну что, проспался?» Весь день, сидя с оставшимися гостями, Игнасио чувствовал себя разбитым, на душе было смутно. Студент теперь держался с привычной ему робостью и, казалось, стеснялся присутствия Игнасио.