«Святой Мануэль Добрый, мученик» и еще три истории
Слава брата Рикардо-проповедника распространилась уже по всей стране. Говорили, что он возродил золотой век испанского церковного красноречия. Его собственное, хоть и сдержанное, красноречие пылало страстью. Скупые жесты, размеренный темп, ясное, продуманное построение речи и под всем этим, внутри, – поток обузданного пламени. Благостности его недоставало покоя.
Иные из тех, кто слушал его рассуждения, пеняли на их бесстрастие, – существуют глупцы, которым невдомек, что нет на свете ничего более рассудительного, чем страсть. Его антитезы и парадоксы они принимали за плоды рассудка, не догадываясь, что, как и у Блаженного Августина-Африканца, у брата Рикардо антитезы и парадоксы блистали алмазами, твердыми и сухими, обожженными в горниле страстей. Поскольку обычно его проповеди лишены были пышных украшений, их называли холодными, путая холодность с сухостью. А все дело в том, что красноречие брата Рикардо было сухим и горячим, как пески той духовной пустыни, по которой влачилась его душа, воспламененная честолюбием и сознанием вины.
Иногда он оказывался темен, темен и для других, и для себя самого. Просто он уходил слишком далеко в поисках истины.
И говорил не с толпами, которые слушали его, а с каждым из толпы отдельно: слова его шли от души к душе.
Но чувствовались в его красноречии некая бесформенность, хаотичность и отрывистость. И никакого, абсолютно никакого заступничества. Мало, очень мало силлогизмов; притчи, метафоры и парадоксы по типу евангельских – и резкие, головокружительные переходы, настоящие прыжки.
– Вся штука в том, что он, не будучи по-настоящему красноречивым, завораживает, – утверждали педанты.
Обычно он говорил о проблемах, называемых злободневными: об упадке веры, о противоречиях веры и разума, религии и науки, об общественных проблемах, об эгоизме бедных и богатых, о недостатке милосердия, а более всего – о загробной жизни. Говоря о любви, он весь преображался.
Его прочили уже в епископы. Но, несмотря на всю его славу, несмотря на безупречность поведения, какое-то странное заклятие тяготело над ним. Он не мог до конца расположить к себе тех, с кем общался, не мог завоевать сердца людей, что, словно зачарованные, внимали ему.
Особенно женщины, слушая его, ощущали нечто притягивающее их, подчиняющее себе, но в то же время вгоняющее в трепет. Они угадывали, что за его горячими речами кроется некая тайная боль. Больше всего это проявлялось, когда он говорил об одном из своих излюбленных предметов: о трагедии в Раю, когда Ева искусила Адама, заставив его отведать запретный плод с древа познания добра и зла, и оба были изгнаны из сада невинности, и во вратах его встал архангел с огненным мечом, что бросал на крыла алые отблески. Или о трагедии Самсона и Далилы. И слова его почти никогда не заключали в себе утешения – только скорбное томление духа. И еще какую-то суровую безнадежность.
Иногда, правда, голос его рыдал, как бы умоляя паству о сочувствии. И тогда ощущалось напряжение плененной души, отчаянно рвущейся из своих пут. Но он тут же овладевал собой, весь как бы сжимался, и предупреждения его становились более грозными, пророчества – более безжалостными.
Этот мятущийся проповедник не подходил для наших бедных раненых душ, что стремятся во храм за мягчащим бальзамом, а не за болезненным прижиганием. И его не любили – нет, его не любили. Тщетно иной раз старался он сделаться мягче. Угрюмый пророк обречен был на одиночество.
И наедине с собою, ощущая себя одиноким, говорил он себе: «Да, это – Божья кара за то, что я оставил Лидувину, принес ее в жертву своему честолюбию. Да, сейчас я вижу ясно: я полагал, что жена и семейство помешают сбыться моим мечтам о славе». И он закрывал глаза, хотя и сидел один, потому что не желал видеть, как маячит вдали призрак тиары. «Тут один лишь эгоизм, – продолжал он корить себя, – голый эгоизм; я искал подмостки, которые лучше всего соответствовали бы моим способностям к лицедейству. Я думал только о себе!»
И наконец стечение обстоятельств привело к тому, чего он втайне страстно желал. Его пригласили прочесть проповедь в женском монастыре городка Тольвиедра.
Едва он узнал об этом, как почти перестал спать. Сердце не позволяло ему забыться. И хорошо еще, что мир, паства, или, лучше сказать, публика, не знали, какие узы связывают его с тем монастырем. Это обратилось уже в тайну почти для всех. Теперь, теперь он даст представление только для них двоих, он будет говорить от сердца и для сердца, оставив в неведении изумленные, восхищенные толпы; говорить с данною свыше спутницей своей духовной судьбы; теперь он исповедается перед ней на миру, и никто не догадается об этом; теперь он с честью выйдет из положения, уникального в анналах церковного красноречия, да, несомненно уникального. О, знали бы те бедные прихожане завязку роковой драмы, что разыграется перед их глазами! Наш комедиант от апостольства ощущал безумный восторг.