Исторический путь православия

Слишком хорошо известно, чем кончился четвертый крестовый поход в 1204 году: взятием Константинополя, варварским его разграблением, кощунством над православными святынями, шестидесятилетней «латинской империей» на Востоке! Но это только «вершина», только самое эффектное из проявлений ненависти, которыми наполнена эта продолжительная встреча двух разделенных половин христианского мира. Тогда разделение Церквей перестало быть спором иерархов и спором богословским, чтобы уже на века войти в кровь и плоть церковного народа, сделаться постоянным аффектом церковного сознания. «Латинство» на востоке, «греки» на западе стали синонимом зла, ереси, вражды, ругательным словом. Встречались теперь уже не иерархи, а народные массы и в их психологии разделение превращалось в стихийную ненависть, а которой верность своей вере, обиды за поругание своих святынь смешивались с элементарным отталкиванием от всего чужого без различения в нем хорошего от плохого. Ужас разделения Церквей в том, что на протяжении веков мы не встречаем почти ни одного проявления страдания от разделения, тоски по единству, сознания ненормальности, греха, ужаса этого раскола в христианстве! В нем доминирует не сознание невозможности единство предпочесть Истине, единство отделить от Истины (грех стольких современных проповедников единства, психологически — обратная крайность…), сколько почти удовлетворение разделением, желание найти все больше и больше темных сторон в противоположном лагере. Это эпоха разделения Церквей не только в смысле их фактической разделенности, но и в смысле постоянного углубления и расширения этого рва в сознании церковного общества.

И именно эта психология наполняет такой нестерпимой ложью те «униональные» попытки, что красной нитью тянутся от первого крестового похода, то есть с конца одиннадцатого века до самого падения Империи. Причины их вечного возобновления слишком ясны. На Западе — это теократическое стремление папства, достигшего максимальной мощи при Григории VII-ом, безоговорочно подчинить себе весь христианский мир. Если угодно, это — своеобразная жажда единства Церкви, только очень далеко ушедшая от того единства, которое вдохновляло раннюю Церковь. Если в ранней Церкви единство мыслится, прежде всего как единство веры, любви и жизни, то для Запада теперь вся проблема единства сводится к одному пункту: к подчинению Риму, к внешнему признанию его абсолютного примата. На всякую просьбу Византии о помощи Рим отвечает: признайте власть папы, и весь западный мир станет вашим союзником… Но как раз потому, что Рим окончательно стал бесспорным духовным центром Запада, всякий раз, что Византия задыхается от все теснее сжимающих ее объятий Ислама, ей некуда обратиться, кроме Рима. И вот тянется эта позорная цепь никогда не заканчивающихся переговоров, споров, обещаний, лжи — в которой есть всё, но нет главного: желания единства, тоски по подлинному исполнению Церкви Христовой… Перечислять эти попытки здесь невозможно. Скажем только, что в Византии они были почти исключительно вопросом политическим. И Церковь фактически отвергла их все, несмотря на давление Императора. Больше чем в чем-либо другом эта «униональная тема» показала, что Император в Византии не может всего: Михаил VIII Палеолог, несмотря на сопротивление Церкви, через подставных лиц подписавший Лионскую унию 1274 года, умер отлученный и был лишен церковного погребения! Заметим, что в самой Византии, начиная с тринадцатого века, возникает течение так называемых «латинофронов» — то есть сторонников унии и приверженцев западного церковного учения; в высших кругах можно проследить даже своеобразную моду на «ромофильство». Но, подобно увлечениям католичеством иных русских аристократов в 19-ом веке, византийское «латинофронство» не есть движение внутри православной Церкви, а попросту «обращение» некоторых православных в католичество и потому ничего не меняет в дружном отвержении унии всем Православным Востоком в сознании самой Православной Церкви.

Правда, эта «униональная серия» кончается для Византийской Церкви духовной катастрофой: Флорентийским собором 1438—1439 г., который завершается поголовным подписанием греческими иерархами полной капитуляции перед Римом. Но нужно прочитать деяния этого «неблагословенного» собора, нужно пережить все терзания греков, истерзанных страхом гибели Империи, затравленных денежным давлением со стороны латинян (у самих у них не было денег, чтобы вернуться на родину!), психологическим давлением Императора и интригами латинофронов, решивших любой ценой добиться унии, нужно знать всё это, чтобы если не оправдать, то во всяком случае по-человечески понять малодушное падение их во Флоренции. И недавнее — в 1939 г. — празднование католиками «юбилея» Флорентийской унии свидетельствует о все том же глубоком непонимании ими настоящего церковного сознания Православной Церкви. Его лучше понимал папа Евгений IV-ый, который на радостное сообщение своих епископов о том, что все греки подписали унию, спросил: «А Марк Ефесский подписал?» и на отрицательный ответ, по преданию, сказал: «Ну, значит, мы ничего не сделали». Действительно, подписали все, кроме одного. Но именно этот один — св. Марк Ефесский — стал для Восточной Церкви выразителем ее веры, ее опыта, ее предания. И когда греки вернулись в Византию, они почти сразу же с ужасом отвергли вынужденную у них унию. А падение Империи — через всего 14 лет после Флорентийского собора — саму причину унии сделало трагически ненужной. Империя, ради которой иные готовы были жертвовать Православием, перестала существовать.

И надо прямо сказать, что именно эти униональные попытки, больше, чем всё остальное, укрепили разделение, ибо сам вопрос об единстве Церкви надолго смешали с ложью, с расчетом, отравили его нецерковными и низкими мотивами. Церковь знает только единство и потому не знает «унии». Уния, в конечном итоге, есть неверие в единство, отрицание того очищающего огня благодати, который все «естественное», все исторические обиды, преграды, рвы и непонимания может сделать небывшими, преодолеть силой единства. Византийский период в историк Православия начинается с отчуждения между Востоком и Западом. Он кончается в полном разделении — отныне православный Восток непроходимой стеной отделен от римского Запада. Православие окончательно становится «восточным».

Но к моменту падения Империи в это восточное Православие давно уже вступила, давно уже в нем усилилась и приобрела самостоятельное значение новая «стихия» — славянская. И этот быстрый рост — на византийских корнях — славянского христианства в истории Православной Церкви начинает новую и чрезвычайно важную главу. В жизни Византии славяне появляются рано и появляются озаренные заревом пожаров и в грохоте разрушений. Если до конца шестого века Империи все же удается каждый раз отбрасывать их за Дунай, то в 580 г. до ста тысяч их захлестывают Грецию. В седьмом веке, освободившись от Аварской Империи, в которую они доселе входили, славяне заселяют постепенно ими же опустошенные древние римские провинции — Иллирию, Мизию, Фракию, Македонию. Весь век проходит в борьбе с этими дикими еще ордами. Но постепенно славяне не только внешне, но и внутренне входят в византийскую орбиту и их князьки, как раньше германские — с радостью принимают от Константинополя второстепенные придворные титулы. Начинается первая христианизация славян. В конце седьмого века — новое нашествие — тюркского народа Болгар. Болгары утверждают свою власть в заселенных славянами провинциях и начинают многолетнюю борьбу против Империи, причем, как это случилось позднее и с варяжскими завоевателями славян восточных — сами «славянизируются». Почти у самой столицы Империи постепенно создается мощное болгаро-славянское государство, почти непрекращающейся войной с которым наполнен весь восьмой — «иконоборческий» век. И неизвестно, как разрешилась бы для Византии эта новая и грозная «славянская проблема», если бы — во второй половине девятого века — не произошло бы того события, которое и составляет подлинное начало славянской главы в истории Православия: «перевода» христианства на славянский язык святыми византийскими братьями Константином (который в монашестве получит имя Кирилла) и Мефодием.

О славянских Первоучителях существует огромная литература. Историческое исследование об их деятельности осложняется и «конфессиональной» враждой. Кому принадлежит честь первого поощрения славянского христианства — Константинополю или Риму? Кто поддержал первые шаги братьев? Об этих вопросах ведутся споры, но решение их неважно по сравнению с тем огромным значением, какое имело кирилло-мефодиевское наследство в судьбах именно восточной Церкви. Для нас же только оно и важно сейчас.

Кирилл и Мефодий принадлежали к той умственной элите Византии, которая во второй половине девятого века сгруппировалась в Константинополе вокруг патриарха Фотия. Константин был философом, ученым, лингвистом, ему поручались ответственные миссии к Арабам и Хозарам (в южной, Приднепровской России). Оба брата, родом из Солуни, города в то время населенного в большом количестве славянами, по всей вероятности с детства владели местным славянским наречием. Поэтому, когда в 862 г. от славянского Моравского князя Ростислава пришла в Константинополь просьба прислать миссионеров, которые могли бы помочь ему в укреплении славянского христианства, выбор (должно быть, при участии патриарха Фотия) естественно пал на них, и в половине 863 года они прибыли в столицу Моравии — Девину или Велеград.

Надо сказать, что мотивы, толкнувшие Ростислава призвать византийских миссионеров, были не только религиозного, но и политического свойства. Укрепляя славянское христианство, он тем самым укреплял и свою национальную независимость от создававшегося в то время нового исторического «колосса» — германизма. Здесь и начали братья, параллельно и с чисто миссионерской деятельностью, свою великую работу по переводу христианской письменности на славянский язык. Формально они действовали в области, издревле находившейся в сфере Римского церковного влияния. А это были годы напряженной борьбы между папой Николаем I и патриархом Фотием. Чтобы урегулировать свое положение, или, может быть по вызову из Рима, где могли беспокоиться об усилении греческого влияния среди западных славян, братья отправились вскоре в Рим, где преемник Николая, Адриан, оказал им торжественную и любовную встречу. Славянское Евангелие, в знак папского благословения, было положено на престол Св. Марии и славянское богослужение совершено во многих римских храмах. Славянская миссия, начинаясь под двойным благословением — Византии и Рима, сулила быстрый расцвет и успех. Но в житиях Константина можно проследить и начинающееся сопротивление, против которого братьям приходилось защищать свое дело. Константину не суждено было вернуться в Моравию. Он скончался в Риме в 869 г., приняв перед смертью монашество и взяв обещание с брата продолжать начатое дело.

Но и Мефодий не смог вернуться на прежние места. Во время пребывания братьев в Риме усилилось германское давление на Моравию и с 870 года она фактически стала частью Западной Империи. Мефодий остановился южнее — у паннонского князя Коцелла, разделявшего взгляды Ростислава об укреплении славянского христианства для защиты от германизма. Здесь, по всей вероятности, он и ввел впервые славянскую Литургию, и это стало причиной многих скорбей в его жизни. Уже в 794 г. один из западных соборов запретил служение Литургии на всех языках, кроме Латинского, Греческого и Еврейского — формально Мефодий нарушал это постановление. С другой стороны, если в Моравии латинство было слабо: Паннония уже 75 лет находилась в ведении Зальцбургской латинской архиепископии и здесь конфликт становился неизбежным. Мефодий явно действовал в чужих пределах. И Зальцбургский архиепископ и Коцелл обратились в Рим. Рим снова поддержал Мефодия. Паннония была выделена в епархию с Мефодием во главе и с подчинением Риму. Но враги не успокоились. Мефодия обвинили в попрании церковных канонов, судили на сейме в Регенсбурге и два с половиной года томили в тюрьме. Все жалобы его в Рим перехватывались. При папе Иоанне VIII Мефодий снова на время обрел твердую опору. Понимая все значение славянства, папа назначил его Архиепископом Моравским и поддерживал его, несмотря на не прекращавшиеся интриги. Так в непрестанной борьбе, отстаивая свои права, травимый врагами, но поддерживаемый народом, Мефодий дожил до 885 года. За это время была проделана огромная работа, которая в дальнейшем оплодотворит весь славянский мир. Но зато у западных славян дело святых братьев со смертью Мефодия рухнуло. Они не смогли выдержать германского напора, а папа Стефан, не понимавший политики своих предшественников, просто «ликвидировал» всю славянскую миссию. Ученики Мефодия (так называемые «седьмочисленники») были изгнаны из Моравии и только в девятнадцатом веке, в эпоху славянского возрождения, дело Кирилла и Мефодия снова стало знаменем национального освобождения и западно-славянской культуры. Но зато оно дало немедленные плоды на Востоке — и прежде всего, в Болгарии.

Болгария — первое большое славянское государство, первая сознательная попытка создать Империю, повторить — в славянстве — византийский опыт. И именно этот болгарский пролог определяет в той или иной мере все будущее славянского Православия. До середины девятого века — идет территориальное укрепление, объединение славянских племен под властью болгарских «каганов». Когда в 852 г. воцаряется будущий креститель Болгар Борис, — это территориальное собирание окончено и на очередь становится вопрос о крещении. Надо сразу же подчеркнуть, что в истории славян принятие христианства с самого начала, помимо религиозного, приобретает политическое значение. Объясняется это соотношением славянства и Византии. Хотя и ослабевшая, и потерявшая ореол непобедимости, Империя в эти века остается для всех «варваров» некоей золотой мечтой, средоточием культуры, государственной традиции, подлинным центром мира, а Константинополь — сказочной столицей, полной сокровищ и богатств, символом силы, красоты, славы… И вот в сознании всех «варварских» народов можно проследить парадоксальную двойственность в их отношении к Византии. С одной стороны — это мечта военная, завоевательная: поживиться богатствами Империи, оторвать от нее земли, победить ее — вот постоянное стремление славянских «царств». С другой же — глубокое, почти религиозное уважение к ней, желание во всем ей подражать, приобщиться к той славной, многовековой традиции, которую она воплощает. Но эта традиция в свою очередь неотделима от христианства. Только принятие христианства может «варваров» приобщить к культуре, включить их в «великие семьи» рода человеческого. И потому крещение становится как бы неизбежным этапом политического, государственного роста славянства, признаком его исторического «совершеннолетия».

Христианство существовало в Болгарии, конечно, и до Бориса — это была издревле «крещеная», имперская земля. Но Борис первый сделал из христианства орудие государственного роста, государственной «кристаллизации» своего Царства, короче говоря, пересадил в сознание славян ту христианскую теократию, которой от обращения Константина жила Византия.

Политический расчет в деятельности Бориса виден еще и в том, что он долго колебался, откуда принять крещение — от Византии или от Рима. Ему приходилось считаться со своим окружением, с той «дружиной», которая, естественно, больше всего была связана с национальной языческой традицией. Этим боярам христианство нужно было показать не как веру врагов — византийцев а как, напротив, основу болгарской государственной национальной независимости от Византии. Между тем, по византийской теократической идеологии, связавшей в нерасторжимое единство Церковь и Империю, крещение означало как раз вхождение и в Царство, вступление в византийский мир, грозило, иными словами, растворить в нем молодую болгарскую государственность. Поэтому основной линией всей церковной политики Бориса и его преемников становится — добиться во чтобы то ни стало своей независимой или «автокефальной» Церкви, которая могла бы в Болгарии стать той же «религиозной санкцией», тем же источником священности и даже абсолютизации государства, каким была в Империи Церковь Константинопольская. Это чрезвычайно важный момент в истории Православия и его нужно особенно подчеркнуть. Христианство приходит к славянам в своем византийском, теократическом обличии и сразу же становится источником в нем той же мечты, того же видения, того же замысла, что и в Византии. Только теперь этот замысел уже не может не вступить в конфликт со своим византийским «прототипом», не может не внести в Православный мир яд неизбежных разделений, поляризаций борьбы…