The Origins of World Spiritual Culture

Когда мы говорим о библейской тематике в творчестве Достоевского, конечно, первое, что приходит на ум, это «Преступление и наказание». Когда мы говорим о Божьем наказании, то оно в расхожем лексиконе часто представляется в виде некой карательной инстанции. Тем не менее это совсем не так: есть нечто таинственное, внутреннее, что Достоевский и хотел показать.

Раскольников убивает, проливает кровь, идя против библейской заповеди: «Не убий». Он ставит под сомнение ее абсолютность. С точки зрения расхожего представления, мы думаем, что вот он убил — и пришла внешняя кара. Но внешней кары нет. Родион Раскольников прекрасно мог уйти от ответственности и фактически ушел — никто не мог доказать его причастность к убийству старухи–процентщицы. Но вы все помните, что он говорил потом: «Я же не старуху убил, я себя убил. Так–таки себя и ухлопал навеки». Оказывается, убийство — это выстрел в себя. Заповедь «Не убий» — не механический заслон, а глубочайший нравственный миропорядок, который дан человеку. В этом смысле важны слова Писания: «Мне отмщение, и Аз воздам», которые, как вы помните, Толстой поставил эпиграфом к «Анне Карениной».

Отмщение приходит к Раскольникову как внутренний процесс, внутренняя катастрофа и потребность очищения изнутри, то есть покаяния. Кстати сказать, сам процесс покаяния Достоевский не раскрывает. В этот момент он описывает Раскольникова уже извне.

А рядом с ним Соня Мармеладова — живая иллюстрация к евангельским словам о блудницах, которые идут впереди праведников. Нам кажется, что эти слова Христа парадоксальны, но вот перед нами живой, конкретный образ святой женщины, которая является при этом профессиональной проституткой. Только великий мастер слова, знаток человеческих душ мог показать чистоту сердца этой женщины, ее жертвенность, самоотдачу, сводящую на нет мрачную и печальную профессию, на которую Соню толкнула жизнь. И когда Родион Раскольников просит Соню прочесть ему из Евангелия о воскрешении Лазаря, и она читает, Достоевский пишет: «вот убийца и блудница сошлись над этой вечной книгой». Но все дело в том, что он не простой убийца, а человек, который хотел испытать — действительно ли эта заповедь абсолютна. Именно в то время перед несчастным Фридрихом Ницше стояла проблема: можно ли человеку идти по ту сторону добра и зла, можно ли выбросить за борт священные заповеди. Достоевский показывает героя, который понял, что он не может это сделать.

Перед нами человек сложный, думающий, несчастный. В сущности, ничего от убийцы в нем нет. Он не пронизан ненавистью. Он убил эту женщину, старуху, вовсе не потому, что у него был аффект человеконенавистничества. У него была идея, как у многих героев Достоевского. В конце романа Достоевский не описывает подробно, что же с ним происходит, но в Сибири Соня дает ему читать Евангелие и Раскольников берет его с собой. С ним он будет жить. Он надеется, что жизнь к нему вернется после покаяния и искупления…

Вы помните, как в «Бесах» умирающий старик говорит: «О Боже, я же читал только Ренана, я никогда не читал самого Евангелия». Очень многие интеллигентные люди того времени могли сказать так, как сказал Верховенский. Евангелие для тогдашней интеллигенции часто было просто открытием.

Мысль изобразить Христа перед обществом наиболее полно воплотилась в романе «Идиот». Это образ таинственного князя, который приходит в мир, в присутствии которого людям становится отрадно, легко, в присутствии которого им не хочется делать зло и причинять боль друг другу. Многим из вас, вероятно, не раз приходилось задумываться, если вы читали Евангелие — а что такое «Будьте как дети»? Что это значит? Это что, инфантилизм, примитивность какая–то? Надо быть глупым, чрезмерно доверчивым? Трудно ответить на этот вопрос. Это нечто почти невыразимое. Конечно, Спаситель Иисус Христос не имел в виду инфантилизм, примитивность, а он имел в виду нечто, что сумел изобразить Достоевский в князе Мышкине: какая–то открытость, чистота, простота, наивность, но совершенно без глупости, прозрачное сердце, а главное, сердце, отзывающееся на чужую боль, даже на чужой стыд. Бывало ли вам когда–нибудь стыдно за другого человека, когда тот совершает зло? И вот то, что за него так стыдно, это уже — детская открытость, ибо взрослый человек постепенно покрывается сначала иммунной корой, а потом толстой непробиваемой броней — и его уже не возьмешь ничем.

И наконец, «Братья Карамазовы». Там есть специальная глава «О Священном Писании в жизни старца Зосимы». И есть там такие проникновенные слова: «Горе народу, — говорит герой, а его устами и сам писатель, — горе народу без слова Божия». Найдите это место в романе «Братья Карамазовы». Я думаю, у многих, почти у всех, есть этот роман. Посмотрите там эти проникновенные строки: «Горе народу без слова Божия!» Под словом «народ» он имел в виду вовсе не только простолюдинов или малограмотных людей. Народ для него — это все люди, вся нация сверху донизу, и она должна жить на основании высочайшего идеала. Пусть он сегодня недостижим, но он притягивает к себе, как магнитом, он выстраивает пирамиды человеческих ценностей, он становится притягательной силой и двигателем нравственного прогресса, прогресса любви. Любовь созидает, любовь творит, любовь делает жизнь счастливой, потому что она превращает одного человека в драгоценность для другого. Вот почему мы считаем ее источником счастья, а Евангелие говорит о том, что Бог есть Любовь. И это не просто привязанность, открытость, а это чудо, которое рождается в человеке, может родиться, но может и не родиться. У Достоевского есть такое определение ада: «Ад — это неспособность любить».

В этом же отрывке Достоевский восхищается эпической мощью Священного Писания. Живые образы, история Иосифа, который проходит через все испытания, сохраняя себя перед Богом, история Иова…

Но тут происходит нечто странное, я бы сказал, загадочное, в творчестве и личности Достоевского. Если уместно так сказать (вы меня поймете), книга Иова является прообразом той части «Братьев Карамазовых», которая называется «Бунт». Иван Карамазов восстает против зла, бушующего в мире, он возвращает Богу «Его билет», он бушует, сидя перед братом Алешей. Достоевский должен был бы впиться в книгу Иова, потому что она как раз о том самом: бунт за две с половиной тысячи лет до Ивана Карамазова был поднят Иовом, а Достоевский этого не знал. Это парадоксально, странно, необъяснимо. Он пишет с восторгом о красоте этой книги, вспоминает, как звучат слова начала ее первой главы: «Жил человек в земле Уц, имя его Иов…»

У нас в храмах Великим Постом, когда по старинной традиции людей готовили к крещению, читалась Библия. И именно начало книги Иова в те дни читается за литургией Преждеосвященных даров: «Жил человек в земле Уц, имя его Иов…» И говорится в этом начале о терпении его, когда он твердо и мужественно выносил ниспосланные на него несчастья и говорил: «От Бога я принимал добро, приму и зло, буду терпеть». «Терпение, Иов, ли свыше» — говорится в одном из канонов церковных. Но Библия говорит о другом: терпение Иова и его торжество, «хэппи–энд» всей его истории — лишь рама для самой главной картины, сама же эта картина — тяжба Иова с Богом, такая же, как у Ивана Карамазова.

Что отвечает Алеша на бунт Ивана? Он не развивает ему какую–то стройную и сложную богословскую теорию, а смотрит на него с глубокой любовью, с большим состраданием, сопереживает ему. Оказывается, человека можно просто понять сердцем и этого будет уже достаточно, потому что в глубинах мироздания все решено гораздо более стройно, чем наш ограниченный интеллект может себе представить.

И вот Иван Карамазов разворачивает перед своим братом легенду о Великом инквизиторе. Легенда эта построена на том, что Христос отвергает искушения Сатаны, но вот является инквизитор и хочет осуществить то, что Христос отверг.

В истории литературы, как и в иконописи, мало есть действительно убедительных и ярких образов самого Иисуса Христа. Недаром Достоевский, задумав написать книгу об Иисусе Христе, не смог ее написать. Художественно воплотить это оказалось не по силам, но образ Христа в его легенде о Великом инквизиторе поразительно убедителен, чувствуется Его реальное присутствие. Но только потому, что Он молчит.