The Origins of World Spiritual Culture

В конце 1920–х годов она расстается со вторым мужем. Их пути расходятся. Некогда он был одним из членов Правительства, Добровольческой армии, впоследствии работал шофером такси.

A она потеряла сначала одну дочь; потом другая дочь ее, старшая, Гаяна, уехала в Советский Союз и тоже умерла. И в духовном и нравственном опыте будущей матери Марии возникает ощущение всеобщего материнства — она пережила его, сидя у постели умирающей девочки. Для нее страдание мира стало чем–то, что должно искупить, в чем должно участвовать. Я бы сказал, что во всей религиозной философии последнего столетия никто так внутренне не пережил тайну Голгофы, тайну Гефсиманской ночи, тайну Искупления, тайну сопричастности страданию, как Елизавета Юрьевна. Она находила для этого выражение пока еще в стихах:

«Искала я таинственное племя

Тех, что средь ночи остаются зрячи,

Что в жизни отменили срок и время,

Умеют радоваться в плаче.

Искала я мечтателей, пророков,

Всегда стоящих у небесных лестниц

И зрящих знаки недоступных сроков,

Поющих недоступные нам песни.

И находила нищих, буйных, сирых,

Упившихся, унылых, непотребных,

Заблудшихся на всех дорогах мира,

Бездомных, голых и бесхлебных…»

Философское и богословское наследие матери Марии невелико, но до сих пор оно даже не собрано воедино. «Задача сегодняшнего и завтрашнего дня, — писала она, — создание новой утопии, но в хорошем смысле слова, которая бы соединила в себе небо и землю». Она оправдывает это, опираясь на Соловьева, идеей «богочеловечества». Человек призван стать богочеловеческим существом, чтобы в нем освятились и плоть, и дух. Мы — несовершенные люди, но мы — не духи, мы связаны всеми своими нитями с природой, которая тоже создана Богом; пусть она падшая природа, пусть она извращена, но она богозданна — создана Богом. Перед человеком, перед его внутренней, духовной жизнью стоит огромная задача освящения бытия. Кроме того, полный аскетизм внутри невозможен для социального строительства. Она утверждала, что социальное действие, забота о ближнем есть величайший нравственный долг человечества, человека, и Церкви в том числе. Она твердо опиралась при этом на Евангелие — попытка синтеза. И для того, чтобы осуществлять это на практике, на деле, она начинает ходить уже не в народ, а спускается в ад русской эмиграции.

Люди, потерявшие все, — часто близких, почти всегда — имущество, потерявшие родину, свой дом, профессию, многие опустились, огромное большинство нищенствует, озлоблены — это была очень мучительная среда. И вот она рассказывает один случай. Она пошла к каким–то рабочим из эмигрантов и стала с ними проводить беседу, а один из них мрачно сказал: «Чем с нами беседы проводить, лучше бы вымыли нам полы». И она не обиделась, она поняла вдруг правоту этих слов, немедленно повязала что–то вместо фартука и начала скоблить и скрести эту грязную лачугу. И видя это, рабочие как–то смутились, смирились, потом пригласили ее к обеду, и она с ними сидела. и поняла, что служить людям надо полностью, до конца. Она поняла, что только так можно жить, что нельзя жить наполовину, вчетверть, вполсилы — только до конца, до смертного отдания себя…

Она создала групу «Православное дело», которая имела своих преемников и наследников. С некоторой иронией митрополит Евлогий говорил, что в своей монашеской деятельности она сохранила замашки революционной женщины, борца — ему все это казалось странным. Но пострижение ее совершилось. В 1932 году даже невозможно было найти для нее монашеского подрясника, и нашли мужской, от какого–то сбежавшего монаха, и она со смехом говорила, что надо эту старенькую одежду освятить, раз у нее такая печальная история. И только позднее она смогла раздобыть себе настоящий монашеский апостольник и все остальное.

С самого начала монашество для нее было не уходом в келью, не уходом за стену, не уходом из мира, а стремлением послужить миру вдвойне. Все то, что было когда–то для себя, уходило, одно за другим уходило из ее жизни. Она читала лекции, она ездила к бедным, ходила за больными, и когда она стала монахиней, вся ее деятельность сосредоточилась на помощи нуждающимся. Она создает приюты для девушек, для нищих, создает дешевые столовые. Нам трудно это сейчас представить, но это были 1930–е годы, и эмигранты были действительно нищими. С утра она уже в своем апостольнике ходила по рынку, собирала остатки капустных листьев, и иногда сама, подолгу, по многим дням, готовила для всей этой братии.

Мать Мария была многосторонний человек, все умела, у нее были золотые руки — она и стряпала, и вышивала. Она делала для церкви красивое вышивание, это была последняя ее работа в жизни — в концлагере перед смертью она вышивала икону, которую не успела закончить. Писала, печаталась. Я специально не говорю о ее поэзии, которая целиком философская, часто это поэзия Иова…

Итак, основная концепция в том, что христианин — это человек, воплощающий в себе Христа, что человек должен себя отдать целиком, — это не декламация. Когда она приняла пострижение с именем Марии, она сказала: «Ну, теперь время для декламации кончилось». Интересно, что когда в революционные годы речь шла о том, что она пожертвовала свое имение под Aнапой народу и ее спрашивали в суде: «Почему вы это сделали?» — Она сказала: «Это красивый жест». Не осталось теперь времени для красивых жестов, а только труд, непрерывный труд. И с каким весельем, с какой энергией, с каким остроумием, с каким отсутствием какого–либо ханжества она все это совершала! Для нее не было чужих, вот почему и стихи, и те философские работы, которые она опубликовала в различных эмигрантских журналах, — это не было теоретизирование, это не была заумная, заоблачная философия, а это был кристаллизованный опыт души самоотверженного человека.

Надо сказать честно, что многие православные люди смотрели на нее с недоверием, с насмешкой. Мне рассказывали некоторые бывшие эмигранты, что ее считали сумасшедшей, чудачкой, обвиняли в том, что она позорит монашескую одежду, что идет к таким вот людям, что она общается с сомнительными и отверженными. Ну, скажем, вот такой момент. Какая–то девочка попросила дать примерить ее монашескую одежду, она со смехом дала, они были обе довольны. Но все говорили: как она может! Ханжи ее не переваривали.