The Origins of World Spiritual Culture

В Новом Завете есть слова: надлежит быть между вами разномыслию. Что это означает? Это означает, что христианство, единое по духу, единое по корню своему, единое по своей богочеловеческой, мистической основе, — на уровне человеческом, интеллектуальном, социальном — многообразно.

Попытку пренебречь этим мы имеем в столь почтенном институте, как единый латино–католический христианский мир. Попытку сделать единый стиль жизни: молитвы, богослужения, идеологии — во всем христианском мире. Это, конечно, прекрасно. Прекрасно потому, что в этом внешнем единстве проявлялось единство внутреннее. И человек, приезжающий с берегов Средиземного моря в холодные снега северных Скандинавских стран, мог услышать тот же напев латыни и видеть статуи тех же святых, которые видел в своих краях. Но на самом деле эта попытка в значительной степени искусственная. Намерение ее благое, плоды часто бывали неплохие; кстати, только этим и держалась Европа в Средние века, тем, что Церковь была едина организационно, но, как известно, это привело к восстаниям и мятежам среди различных христианских группировок с разным стилем жизни, стилем душевным, стилем цивилизации. Восстание северных племен в виде Реформации, откол азиатских племен в виде монофизитских несторианских церквей, обособление Восточноправославной Церкви как определенного этнопсихологического ареала, который впитал в себя наследие Византии и ряда славянских стран.

Не все славянское тождественно с православием, например Польша. Польша — довольно сильная по цивилизации славянская страна, принадлежащая другому этнопсихологическому ареалу. Сейчас эти границы переместились, смешались и мы не можем уже сказать, хотя часто слышим, что вот эта страна имеет единый стиль и дух. Нет такой страны, которая имела бы один и тот же стиль и дух, потому что XX век — век бесконечных перевоплощений и влияний. Тем не менее, если смотреть с птичьего полета, эти пятна географические остались. Что же нас сегодня интересует?То, что внутри Православной Церкви уже давно намечалось многообразие ее ликов и форм. И мы не должны смотреть на те формы, которые нас не устраивают, которые кажутся нам устаревшими, как на нечто дегенеративное или же как на пережиток минувших веков. Мы должны на это смотреть как на одну из форм духовности. Более того, здесь нам становятся понятными слова Нового Завета: «Надлежит быть разномыслию». В столкновении различных идей, установок мы яснее понимаем свои позиции. Поехав впервые на Запад уже с церковной установкой, Владимир Соловьев говорил, что вернулся он «более православным, чем был». Почему? Он увидел Запад, который знал по книгам, он увидел людей, почувствовал, что по своей душе, по своей психологии все–таки принадлежит Востоку. И, будучи пионером экуменизма, одним из первых, кто принес жертву на алтарь соединения Церквей, он осознал очень прочно свою связь с восточной традицией. Значит, знакомство с чужим — не бесполезно…

В мироощущении человека дохристианского было два полюса — динамический и статический. На статическом полюсе находились мировоззрения очень высокие, очень продуманные, с большой традицией, с высокой интеллектуальной культурой; они рассматривали бытие, в котором мы существуем, как нечто данное раз и навсегда. В любом виде — подчеркиваю. Либо это бытие угасает и потом возрождается вновь, как на Востоке, в индийской или же греческой философии; либо оно просто пребывает неподвижно, как у египтян. Но величайшие умы человечества — от первых жрецов древнего Востока до философа Аристотеля — этой идеи придерживались. Почему такая идея глубоко укоренилась в человеке? Она соответствует тому, что мы наблюдаем в окружающей нас природе, циклам : зима, лето, восход, закат и т. д. Вторая точка зрения — мы будем называть ее динамической — родилась не как размышление, не как вывод из некоторых позитивных данных природы или чисто интеллектуальных отвлеченных процессов.

Идея динамики родилась из Откровения, разум вовсе ее не подсказал. Нам теперь кажется это несколько странным. Когда мы имеем перед собой картины эволюции звезд, эволюции растений, эволюции материи и т. д., нам кажется, что динамизм присущ природе. Но до н.э. никто не подозревал, даже Аристотель, который стоял буквально рядом — один шаг ему до эволюционизма. Поскольку он всю градацию живых существ как бы просмотрел, ему и в голову не приходило, что мир — это движение. Мир был статичен. Ни о какой динамике люди не догадывались. Значит, в Библии учение о мире становящемся было откровением, внушенным Богом через вдохновение, а не данным в виде некоей рефлексии — размышления над фактами, которые человек уже тогда имел в руках. Христос, пришедший на землю, идею динамизма усилил вдвойне, т. е. поставил идею Царства Божия в центр. Мир идет к свершению, мир идет к полноте, мир идет к тому, что все люди станут сынами Божиими. Царство Божие у Христа символизируется ростом. Смотрите, как Он любил притчи о семени. Семя произрастает, поднимается закваска — все это увеличивается, направляется вверх, определяется целью. Есть великие религиозные системы, есть великие приближения к Богу. Бог отвечает человеку: Да, Я слышу тебя. Но Я говорю, что впереди у тебя бесконечная цель, ты еще не достиг того, что Я хочу тебе дать.

Такова основная идея Библии — идея становления, — хотя идей в ней очень много. Современные философы называют это линейной концепцией развития, идущей вперед и вверх. Секулярным, светским, внерелигиозным детищем этого мировоззрения является учение о прогрессе, возникшее в послеренессансную эпоху. Учение о коммунизме как вариант такой доктрины полагает, что мир должен прийти к светлому будущему. Психологически это совершенно понятно, потому что из поколения в поколение сотни лет наша цивилизация — европейская и русская — воспитывалась на христианских основаниях и поэтому верит в светлое будущее. Между тем наука времен Аристотеля или Платона не имела никаких оснований верить в светлое будущее. И само по себе знание совершенно не обязывает верить в то, что все будет хорошо. Напротив, имеется столько аргументов в науке, что мир сгорит, замерзнет, рассыпется в прах или эпидемии уничтожат человечество. Не только нет никаких гарантий светлого будущего, но, напротив, очень многое опровергает его. Между тем — эта вера есть. И она наследие христианства. Философ Лукреций видел мир умирающим. Если кто–нибудь из вас заглядывал в его книгу «О природе вещей», помнит, что он говорил: наступает мировая осень, мир клонится к закату. Так чувствовали все язычники. И греческий поэт Гесиод в «Трудах и днях» выстраивает свою систему веков. Первым был век золотой, а дальше все хуже и хуже… Тот, в котором живет он, — век железный. Все приходит к концу, к естественному угасанию мира. В древности все было лучше.

А христианство говорит, что лучше будет впереди. И это основывается на Священном Писании. Когда Евангелие пришло в античный мир, начался процесс взаимопроникновения. Это — не отвлеченность, друзья мои, не история. Мы сейчас продолжаем питаться духовно, церковно и интеллектуально продуктами этого взаимопроникновения.

Церковная жизнь времени Константина была периодом взаимопроникновения язычества и христианства. Взаимопроникновение началось еще раньше, со II века. Можно ли считать, что это катастрофа, что это провал, что это неудача христианства? Ни в коем случае! Можно ли считать, что это замечательно и прекрасно? Тоже нельзя. Однозначного ответа нет. Принимая в себя элементы язычества, христианство тем самым освящало все то прекрасное, что было в наследии веков от Индии до Нового Света. Мы можем сказать, что мимо Бога не прошло ни одно сердце, которое обращалось к нему на протяжении тысячелетий. Мимо мировой красоты не прошла ни одна искорка прекрасного, которая была в истории искусства.

Где бы ни рождались языческие концепции, они несли в себе нечто такое, что христианство могло принять не из соображений компромисса, конъюнктуры, а принять потому, что это было достойно.

Если некоторые наши песнопения имеют отзвуки гимнов Озирису, то меня это только радует, потому что до нас дошло вечное предчувствме воскресения, которое древний египтянин переживал на берегах родной реки. В окружении бесплодной пустыни он вдруг видел, как из глины, из этой земли, из этого ила поднимаются первые ростки. Он видел, что солнце вытягивает их вверх, и пел «Озирис смертию смерть попрал». И эти прекрасные слова мы повторяем, Церковь их берет. Опять–таки скажу, что в Церкви было достаточно поэтов, чтобы придумать свое. Но это было слишком хорошо, это была дань уважения, если хотите, любви и приятия ко всему внебиблейскому миру, который мы называем не совсем точно язычеством. Но этого мало. Есть нейтральная символика — например, наши крашеные яички, наши куличи, наши пасхи, всевозможные западные обычаи, которых вы не знаете, но которые взяты из язычества. Это нейтрально, и это — прекрасно. Почему прекрасно, потому что связано с плотью, с миром, с природой. Рождественские елки, прорастающий в ящичках овес и лежащие там крашеные яички — это с детства западает в душу, в этом есть некий гимн природы, связанный с нашим духовным пониманием Богоприсутствия в мире. Но было в таком соединении немало и отрицательного. Были и прямые компромиссы. Взять в христианский гимн великие слова «Смертию смерть поправ» — компромиссом не было, а вот взять в христианскую жизнь и христианские законы правила, которые прямо противоречат Церкви и Евангелию, — это уже опасно. Я сейчас не буду развивать подробно эту мысль, развитую достаточно у Владимира Соловьева в его реферате «Об упадке средневекового мировоззрения». Резюмирую второй тезис. Христианство, рассматривая себя в мире, усвоило частично статическую модель. Дальше не развиваю, это ясно.

Третий тезис: возникает средневековое миросозерцание, которое, с одной стороны, сохранило еще библейское стремление вперед, в Царствие Божие. Здесь есть учение аббата Иоахима Флорийского о трех заветах — Ветхом Завете, Новом Завете и будущем Вечном Завете. Но, с другой стороны, восторжествовала идея мира остановившегося. Может быть, кто–нибудь из вас любопытствовал, просматривал современные книги о Средних веках, где эта идея выглядит так: сверху Бог, внизу ангелы, ниже король, потом еще святые вокруг Него, бароны… такая статическая иерархия. Небесная иерархия и земная, связанные между собой, отраженные одна в другой. Законченное и остановившееся общество. То есть повторение того, что было на Древнем Востоке.

Следующий тезис касается общества, которое пыталось изобразить, что воля Божия в нем уже совершилась, а людям от него стало тяжко. Средние века вовсе не столь прекрасны, как их романтически теперь представляют, и мне всегда нравилась сказка Андерсена «Галоши счастья» про волшебные галоши. Помните, как один человек восхвалял Средние века, а потом внезапно перенесся на средневековую улицу, потонул там в грязи, и еле выбрался оттуда. Так вот, эта картина — будем называть это советским языком — феодального гнета, который освящался именем Церкви, — мрачная картина, весьма. Надо сказать, что самые большие зверства инквизиции осуществлялись государством. Испанская инквизиция была именно королевской. Тогда возникает страшная идея, пессимистическая, которая тянется красной нитью через все средневековое мировоззрение до наших дней. Идея неудавшейся истории. Пришел Господь и что–то обещал нам. Он принес нечто необычное в мир, что никак не осуществляется. И тогда возникает напряженный апокалипсизм и эсхатологизм, говорю так для краткости. Вы понимаете: мир не вышел, мир не удался, и единственное его спасение, что суд Божий все это разломает и выбросит вон. Отсюда возникают революционные секты, движения, всякие анабаптисты, старообрядцы, перечислять не буду — вы знаете. Отсюда возникает и очень рано развившийся аскетизм, причем аскетизм не евангельского духа, а аскетизм, который идет уже под знаменем мироотрицания.

Евангелие учит нас, что любовь Предвечного к этому миру столь велика, что Он отдает Себя, силу Свою отдает, чтобы мир был спасен. И вдруг оказывается, что мир — это нечто ужасное, что его надо только наказывать.Геенна огненная. Отсюда происходит бегство из мира, начавшееся в александрийскую эпоху в IV веке, в Средние века бурно развившееся. Я не хочу сказать, что заимствованное у языческих религий монашеское движение не имело значения в Церкви. Имело — и для углубления духовной жизни, для развития молитвенной и созерцательной практики, для сохранения духовных, научных и богословских ценностей и ценностей культурных. Монастыри были местом, где писались фрески, создавались книги, сохранялись и разрабатывались научные теории и достижения. Тем не менее сама идея, что мир погиб, погряз в грехе, а мы, тут собравшиеся, спасены, — эта идея, конечно, была Евангелию чужда. Совершенно чужда Тому, Кто говорит о пастухе, оставляющем 99 овец, чтобы отыскать одну. Что же, христианство не было аскетично? Нет, оно, конечно, элемент аскезы внесло. Однозначного ответа не существует. Но если вы хотите найти однозначный ответ, то его можно изобразить диалектически: отказ от мира для того, чтобы вернуть мир на другом уровне.

Для тех кто читал индийские книги, можно легко пояснить, что мир не ради мужчины дорог, а ради атмана дорог мужчина, что через Бога все возвращается к нам в лучшем виде, иными словами: преображение мира. Наиболее ярко это можно видеть в личности и жизни святого Франциска. Он дошел до предела аскетизма. Оставил отца, дом, профессию, превратился в нищего. Не так, как иные монахи. Он потерял все. Казалось, что для него мир прогорк насквозь. Между тем не было человека в средневековых святцах, более любящего каждую козявку, каждого человека, каждое животное, каждое явление природы, — он относился к ним как к братьям и сестрам, вы знаете. Так вот это–то и есть подлинное евангельское отношение. Франциск Ассизский проповедовал заново Евангелие средневековому миру, забывшему его по вполне понятным причинам. Заново. Аскет, который любил мир.