ПЕРЕСТРОЙКА В ЦЕРКОВЬ

Границу «подстройки» и терпимости нужно определять каждый раз заново, когда ты находишься в состоянии миссионерского вызова, то есть чьего-либо вызова, обращенного к тебе. Апостолы ведь не ставили заранее такие границы. Они говорили, что здесь нужен опыт и навык в различении добра и зла. Это касается и миссионера, в служении которого очень многое строится на некоем такте, вкусе. Мы видим, что иногда апостол Павел вступает в жесткую полемику, а иногда, например в афинском Ареопаге, неожиданно мягко говорит о верованиях язычников. Язычество он именует не бесовством, а «неведением» («оставляя времена неведения» — Деяния 17:30), говорит в интонации не обличения, а дарения[446].

Апостолы однажды жестко запретили языческой жрице пророчествовать о них, хотя она сказала правду: Они рабы Бога Всевышнего! (см. Деян 16:16–18). Но последующие отцы с благоговением цитировали «Сивиллины пророчества» (см. Августин. О Граде Божием. 18, 23) и трактаты, приписываемые египетскому богу Гермесу Трисмегисту. А блаженный Иероним в евангельской притче о неверном домоправителе[447] увидел совет об использовании нехристианских знаний для проповеди христианства[448].

Я бы не хотел сам определять эти границы. Я предпочел бы, чтобы мне их подсказали люди, сами обладающие положительным и большим миссионерским опытом. Да только где ж сегодня таких людей найдешь… Так что боюсь, что не мне придется учиться на чужих ошибках, а будущим миссионерам — на моих.

Строго формально наша Церковь на сегодня не выработала критериев, что можно, а чего нельзя. Еще в 1991 году, на первом Съезде православной молодежи я спрашивал, в каких изданиях можно публиковаться миссионерам, работающим с молодежью, а в каких нельзя. Вот, если у меня берет интервью «Московский комсомолец», могу ли я дать это интервью или не могу? Для меня на этот вопрос до сих пор нет ответа. Есть ли такие лекционные площадки, такие помосты, такие кафедры, на которые вообще нельзя всходить, потому что даже чистое слово, сказанное с них, будет загрязнено?

Из житий святых мы знаем о подвижниках, которые приходили к проституткам в их блудилища ради проповеди покаяния. Древними юродивыми мы готовы сегодня восхищаться. Ну, а сегодня как расценить поступок миссионера, принесшего свой материал в «МК», — как проявление мужества, как юродство или как безвкусие?

Чтобы уж окончательно обрисовать сложность этой проблемы — скажу, что в V веке появилось переложение Евангелия от Иоанна стихами. Оно было вполне ортодоксально, пользовалось успехом в церковной и придворной среде. Но с точки зрения жанра и поэтической техники (то есть по форме, а не содержанию) эта поэма — «Деяния Иисуса» — было воспроизведением поэмы «Деяния Диониса». Само по себе принятие христианским поэтом языческого произведения за образец для подражания не скандально. Скандален выбор этого образца, поскольку «Деяния Диониса» выделяются даже на фоне общей античной фривольности своей откровенной порнографичностью.

Современные исследователи полагают, что это был сознательный эпатаж: V век — это время зарождения христианского юродства, а юродивый может и в женскую баню зайти и там пребыть не разгоряченным[449]. Так что церковная история знает не только случаи гнушения нецерковными буйствами…

Миссионер говорит ради конкретных людей, чьи глаза он видит перед собой. Его критик держит перед глазами не людей, но лишь катехизис (зачастую не общецерковный, а лишь составленный им самим по своему вкусу).

В мире святоотеческих (то есть богословски допустимых) суждений миссионер должен отыскивать те, которые могут максимально приблизить к Православию ту аудиторию, с которой он сейчас работает. И эти суждения могут быть непохожи на те святоотеческие же речения, которые изучают в воскресных школах. Заметив эту разницу — лучше обрадоваться тому, насколько же неожиданным и разнообразным может быть Православие, а не брать в руки цензорские ножницы.

Подобная «аллергия» по-своему объективна и неизбежна. Для того, чтобы быть понятым, миссионер должен говорить на языке внешних. Для иудеев я был как иудей; для подзаконных был как подзаконный; для чуждых закона — как чуждый закона. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых (ср. 1 Kop 9:20–22).

Поэтому миссионер всегда немного вне Церкви (хотя бы в своем языке). Он на ее пороге, на той границе, которой она соприкасается со внешним миром. Чтобы быть вполне понятным — он должен говорить на языке внешнем, то есть — внецерковном. Именно потому, что миссионер обращается к нецерковным людям, он не имеет права беседовать с ними на нашем внутрицерковном языке. «О, нам известен язык церковной кафедры и алтаря, который вне церкви звучит как китайский!» — с горечью и с правом воскликнул Карл Барт[450]. Значит — нужен другой язык.

И тут вопрос вкуса. Вопрос в том, все ли языковые и стилистические средства «мирского» языка миссионер может использовать. «Евангелие от митьков» все же неуместно[451]. С этим согласны все церковные люди. Но семинарский язык в проповеди к «внешним» бездействен. И нельзя раз и навсегда установить границу допустимого. Это область поиска и вопрос вкуса (а споры о вкусах — самые безнадежные).

Дело ведь не только в подборе слов, дело и в выборе способа аргументации и подборе аллегорически-притчевого ряда. Для человека, который не вкусил Царствия Небесного, об этом Царстве можно говорить только в притчах. Притчи из жизни палестинских крестьян, которые использовал Спаситель, сегодня уже далеко не всех способны воодушевить. Христос брал примеры для Своих проповедей из той бытовой среды, в которой Он в эту минуту находился. Беседует Он с горожанами — говорит о купцах. Беседует с рыбаками — и Царство Божие уже подобно неводу. Беседует с землепашцами — и вот уже притча о сеятеле. Говорит со скотоводами — и мы видим притчу о добром пастыре. Причем говорит не на книжно-храмовом иврите, а на разговорном арамейском языке.

И наши Евангелия написаны на подчеркнуто народном языке. Греческий язык Евангелия — это даже не литературный язык, не классический аттический диалект. Это диалект койне, своего рода «суржик» Римской империи. Это — греческий для не-греков. Во всем Евангелии нет ни одного «термина»[452]. Евангелие можно читать без словаря. Для Евангелия вообще характерна какая-то нарочитая, подчеркнутая провинциальность[453]. Слово не просто стало плотью. Оно стало сыном плотника, а не императора. Воплотилось Оно у провинциалов-евреев, а не у египтян или эллинов.