ПЕРЕСТРОЙКА В ЦЕРКОВЬ

Вы встречали издания «Канон Андрея Критского» с переводом на русский язык? И что, понятно? Да ничего не понятно! Чтобы его понять, надо на «отлично» знать Ветхий Завет.

Ну, переведёте вы с церковнославянского на русский язык «ниневитяны душе слышала еси кающыся Богу». Но что это скажет душе, которая как раз никогда и не слышала про «ниневитян» и про их покаяние? Бесполезно говорить «будь как Жанна д'Арк» тому, кто никогда не слышал о ее жизни и подвигах. Бесполезно говорить «кайся как ниневитяне» тому, кто и знать не знает, что такое Ниневия, где она находилась и что там произошло…

Или — из чина исповеди: «Боже иже пророком Твоим Нафаном покаявшемуся Давиду от своих согрешений оставление даровавый». Перевели на русский: «Боже, который через своего пророка Нафана даровал оставление грехов покаявшемуся Давиду». Ну и что? Для того, чтобы понять эту фразу, надо знать не церковнославянский язык, а то, кто такие Давид и Нафан, что произошло между ними (см. 2 Цар 12), и в чём был грех Давида…

Другой же и очень серьёзный вопрос, — вопрос о мере нашего созвучия уже не Библии, а византийской литературе. Меняются вкусы. То, что казалось прекрасным византийским литераторам, кажется пошлым современному человеку. Позолоченный предмет в бытовом обиходе — что это: изысканность или дурновкусие? Раскрываю один из акафистов Божией Матери и встречаю там выражение «о Ручка позлащенная». Может, византийцев это и приводило в благоговейный трепет. Если же это на русский перевести, то будет: «о, позолоченная Ручка!». Чем лучше-то стало? Только ещё больше обнажится дистанция, отделяющая нас от византийской культуры и ее штампов. Это уже не вполне наш язык, не во всем наша культура. И опять — нужны пояснения: Божия Матерь потому Ручка, что Ее Сын говорил Я есть Дверь (Ин 10:7).

А если пояснять все — так и молиться не будет времени… Чукотский писатель Рытхеу рассказывает, что впервые с поэзией Пушкина он познакомился в переводе, который его школьный учитель сделал для своих учеников. Стремясь объяснить все непонятное, он получил такой перевод: «У берега, очертания которого похожи на изгиб лука, стоит зеленое дерево, из которого делают копылья для нарт. На этом дереве висит цепь из денежного металла, из того самого, из чего два зуба у нашего директора школы. И днем, и ночью вокруг этого дерева ходит животное, похожее на собаку, но помельче и очень ловкое. Это животное ученое, говорящее…».

Так что вопрос не в языке, а в посещаемости церковно-приходских школ, в том, насколько мы знаем эти библейские события и соотносим их со своей жизнью. Я убежден, что не форму богослужения надо менять, а церковную жизнь за пределами богослужения надо разнообразить. Не надо ничего менять во внутренней церковной жизни: в том, что касается богослужения, в том, что называется словом православие (умение правильно славить Господа). История России показывает, что народ очень болезненно воспринимает, когда власть или отдельный человек прикасаются к этому жизненному нерву Православия — обряду, молитве, таинству, составу вероучения.

Но могут быть реформы в церковном дворе. Не в церковных стенах, а в церковном дворе — на территории, окружающей церковь, пограничной с миром внешней культуры. Ступеньки, подводящие к церковной двери, могут ремонтироваться, реформироваться. Но собственно церковное пространство, обжитое, намоленное, дорогое для людей, которое уже в церкви, я думаю, не стоит перестраивать.

Представьте себе: мы, современные люди — студенты, аспиранты и прочие живем в современной информационной цивилизации, и вот однажды кто-то из нас, какой-то внучек приезжает в деревню к бабушке на каникулы. А бабушка встречает его на околице и говорит: «Ты знаешь, я так тебя ждала, что к твоему приезду у себя в избе евроремонт сделала». Не думаю, что внучка сильно обрадует такого рода сообщение. Так что при всей безудержной переменчивости нашей светской жизни, просто хотя бы для того, чтобы не сойти с ума, нужны островки стабильности, островки архаичности, традиционности. Поэтому я ни в коем случае не сторонник реформ в Литургии.

Но если в храме или вне его, до службы или после будет возможность для общения людей, для встреч, дискуссий, тогда и вопрос языка богослужения будет просто неинтересен. Не устраивая в храме евроремонта, нужно просто расширить дорогу, ведущую в него.

И нельзя не учитывать здесь еще одно обстоятельство, хотя оно не решающее: у разных текстов разное назначение. Одни существуют для того, чтобы донести до людей некую информацию, другие — чтобы совершить некий сдвиг в душе человека. Мы читаем утренние молитвы не с той же целью, с какой читаем утренние газеты. Поэтому критерий понятности здесь все же не главный. Очень многие религиозные традиции мира сохраняют это странное двуязычие: мусульмане всего мира молятся на арабском языке, независимо от того, какой у них родной; буддисты всего мира молятся на пали или на тибетском языке (а не на калмыцком или бурятском); индуисты молятся на санскрите, хотя он очень не похож на современные языки Индии.

А знаете, как русский человек переживает церковнославянский язык, если только он разрешит себе с любовью вслушаться в его мелодику? Об этом рассказал Валентин Распутин. Персонаж его повести «Дочь Ивана, мать Ивана» так открывает мир нового для него языка (языка, а не «базара»): «Он взял с собой из дому на всякий случай книгу пословиц русского народа и церковно-славянский словарь. И на всякий же случай на третий или четвертый день раскрыл словарь. Полистал, вслух повторяя осторожно и трогательно, словно пробуя на вкус и боясь вспугнуть: лепота, вельм и, верея, чресла, навет, златозарный, светосиянный… и откинулся в изнеможении: что это? Если бы отыскался человек, воспитывавшийся в глухом заточении и никогда не слышавший слов: мам а, люблю, дорогой, спасибо, никогда от рождения своего не ведавший ласки и не засыпавший под колыбельную, он бы их тотчас понял и узнал при встрече, потому что он и не жил без них, все ждал и ждал, когда прикоснется к нему волшебная палочка их звучания и оживит его. Иван точно клавиши перебирал, и дивная музыка узнавания звучала в нем мягкими и торжественными аккордами. Все эти слова, все понятия эти в Иване были, их надо было только разбудить… все-все знакомое, откликающееся, давно стучащееся в стенки… Это что же выходит? Сколько же в нем, выходит, немого и глухого, забитого в неведомые углы, нуждается в пробуждении! Он как бы недорожденный, недораспустившийся, живущий в полутьме и согбении».

Это не означает, что я считаю церковнославянский язык в его нынешнем виде неприкосновенным. Церковнославянский язык всегда был языком храма, т. е. он никогда не был языком улицы. Это изначально искусственный язык, на нём никто никогда друг с другом не разговаривал. Это эсперанто[535]. И в этом его огромное преимущество, связанное с тем, что церковнославянский язык легко поддаётся реформам. Поскольку это искусственный язык, то при наличии воли его легко реформировать, осовременивать. То, что, собственно, и происходило на протяжении столетий. Каждый переписчик делал это отчасти вольно, отчасти невольно. А вот с появлением типографий этот процесс удалось взять под контроль. И конечно, современный церковнославянский язык — это не вполне язык Кирилла и Мефодия: между ними немало различий, появившихся в результате постепенной русификации церковно-славянского языка. Ранее эти изменения копились стихийно, но затем этот процесс был взят под контроль. Этот путь не закрыт и сегодня. По меньшей мере два раза за последние сто лет это происходило: в начале XX столетия было заново отредактированное издание круга Богослужебных книг (издание вышло под руководством тогдашнего архиепископа, а позднее Патриарха Сергия), а в 70-80-е годы был новый пересмотр, изданный под руководством митрополита Питирима.

О такого рода пересмотрах мечтал святитель Феофан Затворник: «Ушинский пишет[536], что в числе побуждений к отпадению в штунду[537] совратившиеся выставляют между прочим то, что у нас в церкви ничего не поймешь, что читают и поют. И это не по дурному исполнению, а потому, что само читаемое — темно. Он пишет, что поставлен был в тупик, когда ему прочитали какой-то тропарь или стихиру и просили сказать мысль. Ничего не мог сказать: очень темно. Из Питера писали мне две барыни то же об этом: у Пашкова[538]все понятно, а у нас — ничего. Ничего — много; а что много непонятного — справедливо. Предержащей власти следует об этом позаботиться и уяснить богослужебные книги, оставляя, однако, язык славянский. Книги богослужебные по своему назначению должны быть изменяемы. Наши иерархи не скучают от неясности, потому что не слышат, сидя в алтаре. Заставить бы их прочитать службы хоть бы на Богоявленье!!!… Богослужебные книги надо вновь перевесть, чтоб все было понятно. Архиереи и иереи не все слышат, что читается и поется, сидя в алтаре. Потому не знают, какой мрак в книгах, и это по причине отжившего век перевода… Большая часть из сих песнопений непонятны совсем»[539]. «И церковные молитвословия могут быть изменяемы; но не всяким самочинно, а церковною властию. Неизменны только словеса, таинства совершающие. Прочие все тропари, стихиры, каноны — текучи суть в церкви. И власть церковная может их — одна отменить, а другая вводить. В печатных церковных службах перевод уже устарел, много темного и излишнего. Начала чувствоваться потребность обновления»[540].

Святитель Николай Японский, которого необходимость перевода богослужебных текстов на японский язык заставила поближе познакомиться с нашими церковно-славянскими переводами, не раз оказывался в тупике — «Что за трудности в канонах Евхаита! А без греческого текста и совсем не понять бы их! Как жаль, что не исправляют славянский текст Богослужения!… Славянский текст в иных местах — просто набор слов, которых не свяжешь, как ни думай. Хотел бросить, пока добуду греческий подлинник; впрочем, с присочинением и опущениями — пошло»[541].