ПЕРЕСТРОЙКА В ЦЕРКОВЬ

Да, лекции, общение с людьми (а не с Богом), театр и книги отвлекают от молитвы. А что от нее не отвлекает? А семья? А дети? А наука? Тут какие-то двойные стандарты получаются. Почему не говорят о том, что строительство храма отвлекает от молитвы? Отвлекает, если ты священник и при этом становишься прорабом, думаешь о том, где найти качественный кирпич, да как сделать, чтобы у тебя на стройке рабочие не пили и не матюгались. Ты же тоже в эту минуту не молишься. Так что ж тогда — строительство храма греховное дело?

Поэтому вопрос не в том — отвлекает или не отвлекает. Миссия — это пространство человеческой коммуникации. Вопрос в том, что мы хотим сообщить, что мы хотим услышать. Критикующим миссионеров, а заодно и вообще вне-храмовоую культуру за «отвлечение от молитвы», я бы хотел сказать: плохо, когда человек, не усвоив азы человечности, обычной человеческой культуры и этикета, начинает претендовать на нечто более высокое. Прежде чем обожиться, надо очеловечиться.

Да и вообще зудеж насчет «отвлекает» отдает фарисейством. Как будто такой жалобщик ну непрестанно молится и кроме молитвы в его жизни уже ничего нет… Как-то к митрополиту Антонию подошли две пожилые прихожанки и сказали: «Отец Антоний, с тех пор как вы стали нашим приходским священником, невозможно молиться в полной собранности. Дети бегают, шумят, отвлекают нас». И в ответ услышали: «Да, действительно, я об этом не подумал, но даю вам честное слово, что ни один ребенок не произнесет ни звука, не сойдет с места с того дня, когда вы обе подойдете ко мне после службы и скажете: отец Антоний, у меня не было ни одной праздной мысли за всю службу. Потому что ваши праздные мысли оскорбляют Бога, а беготня ребятишек и плач младенцев — нет»[557].

Отчасти это вопрос этики, отчасти — церковно-исторической эрудиции. Даже суперсовременная дискуссия по поводу допустимости сотрудничества с рок-музыкантами — это отражение уже многовековой коллизии нашей церковной истории: как относиться к варварам — как к врагам или как к среде миссии и заботы? Мне ближе напоминание Августина: «Пусть помнит град Божий, что и среди самих врагов скрываются будущие граждане» (О Граде Божием. 1,25)[558].

Тут я на стороне святого Златоуста — «закваска тогда только заквашивает тесто, когда бывает в соприкосновении с мукой и не только прикасается, но и смешивается с ней» (Беседы на Евангелие от Матфея. 46,2).

И здесь трудно не заметить тот разрыв, который прошел между поэтикой, символикой, настроением евангельских притчей о Царстве Божием — и той психологией, что восторжествовала в историческом Православии. Евангельская символика помещает святыню в грязь, надеясь на то, что грязь освятится, а не боясь того, что святыня осквернится. Царство Божие (!!!) уподобляется дрожжам, бросаемым в тесто, зерну, брошенному в землю, кладу, зарытому в поле[559]. В неводе рыбы ценные и сорные, на том же самом церковном поле предполагается, что будут расти и сорняки и пшеница[560].

То есть нечто святое, чистое, хорошее смешивается с сором, бросается в негожее место, втаптывается в грязь. Но зато эта грязь преображается. Или хотя бы разрастается не столь стремительно[561].

Человек, несведущий в агрономии, мог бы возмутиться картиной сева: казалось бы, добротные и вкусные вещи крестьянин разбрасывает, затаптывает в грязь, обрекает на гниение… Христос пришел в мир, о котором заранее знал, что большинство в нем будет радоваться Его распятию и лишь численно ничтожное меньшинство расслышит Его слова. А апостолов Христос посылает во враждебный мир, как овец посреди волков[562]. Все притчи о Царстве Небесном связаны с тем, что что-то светлое входит во тьму, чтобы ее преодолеть. Свет во тьме светит[563]. Слово Божие пришло к проституткам и гаишникам (так на языке сегодняшних реалий будет звучать церковнославянская и оттого слишком торжественная формула «блудники и мытари»).

А вот в историческом развитии Православия возобладала противоположная тенденция: изымать святыню из мирского контекста, выковыривать свет из тьмы и класть на сохранение в позолоченный ларец. Чем дальше — тем более нарастала потребность спрятать святыню от «нечистых рук». Все выше становятся иконостасы. Усложняется путь к церковному Таинству (чтобы оно было редким, чтобы обязательно соблюсти какую-то технологию, прежде чем к нему прикоснуться). Наиболее ярко эта перемена видна на многих иконах, где святитель держит Евангелие не рукою, а подложив платочек. Оказывается, что нельзя прямо прикоснуться к Евангелию, обязательно нужно какое-то посредство. Значит, человек (даже рукоположенный и даже святой) воспринимается как источник профанации, искажения. Ты не тот, кто нуждается, чтобы святыня пришла к тебе такому, какой ты есть — грязненькому и черненькому. Нет, напротив: ты тот, кто угрожает святыне. Человек воспринимается как источник скверны. Он угрожает святыне, и святыню надо спасать от него. На Руси XVII века не принято было даже целовать иконы и Евангелие: к иконам прикладывались лишь раз в году — в Неделю Православия («после того, как они вымоются и наденут чистое платье»), а к Евангелию, выносимому на воскресной утрене, не дерзали подходить с лобзанием — «причиной тому их благочестие»[564].

Затихает прежде внятная и громкая литургическая молитва. Теперь ее скрывают от профанов-мирян. 137-я новелла императора Юстиниана пытается бороться с этой новой практикой:«Повелеваем, чтобы все епископы и пресвитеры не молча произносили молитвы Божественного приношения… но голосом, который был бы слышен верному народу…». Но в этом вопросе церковная жизнь не послушалась даже императора. Уже к Vlll веку всеобщим правилом сделалось «мысленное, молчаливое чтение молитв». Об этом свидетельствует признание святого патриарха Германа в том, что он «втайне изрекает пред Богом тайны, сокровенные от веков и родов». Правда, сам патриарх Герман удивляется и не понимает, «какая цель, мысль и сила тайно читаемых молитв?», но воспринимает это со смирением, как всеобщую церковную практику[565].

Это, конечно, радикальная антимиссионерская установка, ведь евангельский пафос совсем другой — святыня приходит, чтобы спасти меня. Так будем ли мы видеть в святыне лекарство для больных или в больном будем усматривать угрозу для лекарства? Увы, именно последняя психология господствует в наших приходах. Вот вполне показательный, нормативно-клинический отклик супер-православного участника интернетдискуссий на мою статью с предложением воцерковить день святого Валентина: «Отец Андрей, видимо, считает, что чем больше людей придет в храм — тем лучше, абсолютно безотносительно того, кто и зачем туда пришел. Его порывы, если они искренни, напоминают мне эдакую ревностную овчарку, которая бегает, лает и загоняет в свое стадо все, что шевелится в округе, и искренне недоумевает на овец, которые с удивлением смотрят на пополнение стада разносортными волками, козлищами и прочим зоологическим сбродом»[566]. Совсем незадолго до этого дня в 2004 году закончилась Неделя

0 мытаре и фарисее — очевидно, без малейшей пользы для ревнителя, вознесшегося над «разносортными козлищами».

До сих пор не изжит страх вносить цитаты из светских авторов в речь церковных людей — и этот страх порой проявляет себя даже миссионеров! Вот речь председателя Миссионерского Отдела РПЦ архиепископа Иоанна на миссионерском съезде: «Тысячи священнослужителей были репрессированы. Тогда, по слову одного из поэтов-песенников, "срока огромные брели в этапы длинные"». Точно и к месту подобранная цитата! Но отчего же имя Владимира Высоцкого показалось неуместным? Советовал же святитель Василий Великий — «Надобно с признательностью объявлять, кто отец слова»[567]. Вот бы и миссионерам был дан пример «инкультурации миссии»! Но инерция, ориентирующая речь церковных людей только на «протяженносложенные» конструкции и на возведение «санитарных барьеров» вокруг своей святыни слишком велика.

Спросите сегодня наших прихожан — можно ли священнику ходить в городскую баню, могут ли они представить себе, что апостолы мылись в общих банях. Ответ вы получите возмущенно-отрицательный: «Баня — место блудное и скверное, и негоже святыню смешивать с грязью». Но древнейшая церковная история знает о другом восприятии бани — как места встречи с людьми. Священномученик Ириней Лионский в середине Il века слышал отсвященномученика Поликарпа Смирнского, личного ученика апостола Иоанна, что апостол, придя как-то помыться в баню, узнал, что тут же находится и еретик-гностик Керинф. Тогда Иоанн вскочил с места и выбежал вон, сказав своим спутникам: «Убежим, чтобы не упала баня, потому что в ней враг истины, Керинф» (Ириней Лионский. Против ересей. 3, 3, 4; Евсевий Кесарийский. Церковная история. 3, 28). А Карфагенский собор 411 г. вообще проходил в банях[568].