ПЕРЕСТРОЙКА В ЦЕРКОВЬ

Поэтому с такой болью говорил митрополит Антоний в конце своей жизни: «Тема конференции — «В чем мы, православные, не оправдали своего призвания» — уже вызвала некоторое количество отрицательных реакций. Я получил пару писем, где говорилось: «Ваша беседа будет бессмысленна; нам так хорошо в Церкви, у нас богослужение, мы молимся, нам уютно с Богом, чего больше?..» Чего больше?! Христос сказал Своим ученикам: «Я вас посылаю как овец среди волков, Я посылаю вас во весь мир нести Благую весть — не наслаждаться ею, а поделиться ею… Многие годы я чувствовал, что этот мой опыт (встреча со Христом, когда будущему митрополиту было 14 лет — А К.) столь драгоценен, что я не могу допустить, чтобы кто-нибудь его коснулся, приблизился к нему. Я создал заповедный сад, куда мог войти и быть с Богом и с этим опытом, — откуда все прочие были исключены… 50 лет назад я стал священником в этой стране, я был приглашен выступить в числе прочих: была открытая встреча, дискуссия между двумя верующими и двумя неверующими. И каждый из нас, вернее, остальные трое выступали, а я сидел тихо, потому что очень плохо говорил по-английски и всякий раз, как открывал рот, возникало больше смущения, чем пользы. Но, когда те трое уже выступили, встал рабочий в глубине зала и сказал: "Я не понял ни слова из того, что говорили эти господа. Я хочу спросить вон того человека, который так чудно одет, в черное платье: почему он верит в Бога?" И в тот момент я почувствовал, что передо мной абсолютно решающий выбор. Либо я скажу: "Потому что прочел Евангелие и там столько убедительных мест, я могу вам их привести" (хотя он, вероятно, слышал их в воскресной службе своей церкви, какая бы она ни была); либо я расскажу, что случилось. Но я чувствовал, что если расскажу это, то откроюсь, все отдам, ничего не останется от моей такой личной, интимной жизни с Богом. И я подумал: Господи, пусть я все потеряю, но что-то дам этому человеку… И я рассказал впервые всему собранию, но, в частности, этому человеку, что случилось со мной. Я не знаю, что с ним сталось, но в тот единственный раз я снес стену своего сада. И мне кажется, что к этому мы все и призваны. Мой отец, когда мне было лет семнадцать, как-то спросил меня: "Как ты себе представляешь вечное блаженство?" Я ответил: "Быть с Богом вдвоем, наедине". И тогда он сказал: "Значит, ты еще не начал становиться христианином, потому что забыл всех людей на свете…" Я помню человека, который говорил о каких-то людях в своем окружении: они были неверующие, и в большом горе, и не знали, как быть. Я сказал: "Почему ты не поговоришь с ними о своей вере? Поделись с ними своей верой, помоги им в их страдании…" И он ответил: "О, нет! Я не могу! Я не хочу, чтобы кто-либо знал о моей потаенной жизни с Богом". И так этот человек дал другим людям вокруг остаться мертвыми, лишь бы не снести стены своего тайного, заповедного сада. Не сомневаюсь, что это отчасти относится также и к вам. И я не оскорбляю вас — я просто знаю, я священник вот уже почти 50 лет, я изъездил всюстрану, обращаясь к людям, и знаю, как люди реагируют: не выставляйте нас на люди, мы хотим тихо быть с Богом… И что мы сделали из нашего богослужения? Мы приходим в храм, наслаждаемся службами, любим пение, мы восхищаемся тем, что происходит, — и всё. Разве церковь — театр, куда приходят для собственного удовольствия, получить вдохновение, воодушевление, уйти домой в возвышенных чувствах? Нет, Церковь, понимаемая в богословских терминах, — это место встречи Бога и человека, но также место, где Бог, ставший человеком, чтобы умереть за спасение мира, говорит нам: wA теперь иди в мир и принеси Благую весть…" Если мы получили вдохновение, радость, надежду, новизну жизни, мы должны это нести тем, у кого нет всего этого. В конце римокатолической мессы священник говорит: "lte, missa est — Идите, служба окончилась". Это отпуст. Это не значит: "Можете идти домой, теперь вы свободны". Община отвечает на это: "Слава Богу", — но не в смысле: "А, кончилось!" Мы благодарим Бога за то, что Он посылает нас в мир. Французский писатель в замечательной книге "Святые идут в ад" переводит эти слова (хотя и неверно с точки зрения языка) так: "Идите, ваша миссия начинается". Если литургия имеет для нас какой-то смысл, то потому, что мы причастились Богу, Который пришел в мир ради его спасения; и если мы идем домой, просто радуясь своим переживаниям или чтобы с удовольствием пообедать в семейном кругу, то мы предаем Бога. Мы теряем Божие время, пока были на службе»[573].

Сегодня мы впервые оказались в ситуации, когда церковное и миссионерское пространства переплелись. Миссионеры должны работать на глазах у христиан: то есть говорить с инаковерующими людьми на глазах у своих единоверцев. Миссионерством приходится заниматься в одном и том же городе, на одной и той же лекции, в одной и той же аудитории, где миссионеру одновременно внимают неверующие и сектанты, язвительно настроенные студенты и православные бабушки. Точнее — студенты, напуганные нашими бабушками («да неужто и я такой стану, если в храм пойду?»), и бабушки, напуганные студентами… Конфликт психологий неизбежен.

В былые столетия пространство миссионерства и пространство обычной церковной жизни были четко разделены. В первые три века христианской истории была активная миссия, но не было еще сложившегося образа благочестия; все бурлило в церковной жизни. И поэтому самые необычные миссионерские ходы не вызывали возмущения широких церковных масс. А потом Церковь стала имперской, миссия же начала осуществляться за пределами Римской империи, вдалеке от глаз церковных людей. И соответственно, Константинополь время от времени получал победные реляции от миссионеров: такое-то племя приняло Христа, такое-то покорилось под власть Вашего Величества. Но как это совершалось, какие аргументы использовал миссионер, на каких притчах говорил — всё это осталось за рамками житий, за рамками имперских хроник.

В империи все было по уставу и всё благочинно, а за границей империи и на ее окраинах миссионеры были довольно свободны в выборе средств своей работы. И эта их свобода, необходимая пастырская миссионерская свобода, не смущала собственно православных, воцерковленных людей, перед которыми стояли другие духовные задачи. «Иннокентий мог действовать, ибо никто ему не мешал… Вместо того, чтобы сказать: "не трогай миссионеров", в самоослепительной уверенности в своей бюрократической мудрости забирают в руки все дело и убивают его»[574].

Сегодня же разговор на тему, интересную для церковной части аудитории, таит в себе риск потерять ее светскую часть. Тут уже приходится выбирать, и миссионер должен уметь жертвовать своей репутацией в глазах церковных людей ради их неверующих братьев. Есть ли для этого более уместный термин, чем юродство?..

Да, все это рискованно. Но самый большой риск — сидеть в церковной ограде и не бросать евангельские зерна за ее пределы. Византийская империя в конце концов пала именно из-за этого: ее миссионеры не интересовались арабами, проглядели появление ислама и не смогли вовремя мобилизовать духовные и интеллектуальные силы для противостояния новой секте, зародившейся на границе империи.

Я искренне завидую апостолу Павлу, потому что он жил еще в те времена, когда не было диктофонов. Он мог себе позволить такую миссионерскую роскошь, как «с эллинами говорить как эллин, а с иудеями как иудей»[575]. Представьте себе, если бы какой-нибудь иудей записал проповедь апостола Павла перед эллинами на диктофон, а потом дал бы послушать ее в синагоге. Эффект был бы совершенно определенный: живым из следующей синагоги апостол Павел уже не вышел бы…

После своих лекций я часто слышу отзывы православных воцерковленных людей: «Отец Андрей, Вы меня смутили таким-то примером или анекдотом». Но что я могу на это сказать: «Простите, кого я смутил, Вас? В чем Ваше смущение? Вы что, из-за этого в церковь не будете ходить? Будете. Вы православный человек, замечательно. Может быть, Вы думали, что я обладаю огромной духовностью, а это оказалось не так? Но честное слово, вера в святость дьякона Андрея Кураева не является обязательным условием для спасения. Поэтому Ваше смущение для Вас самих на самом деле не опасно».

Да, я заранее знаю, что те или иные мои «вольности» смутят некоторых православных. Но — именно православных. И соблазнятся эти православные обо мне, а не о Христе и не о нашей вере. Но лучше пусть церковные люди соблазняются обо мне, нежели нецерковные — о Православии.

Тем, кто корит меня тем, что я-де сею соблазн, я отвечаю: а не задумывались ли вы над тем, сколько соблазна посеяли «правильные» проповеди «правильных» батюшек? Сколько подростков (да и взрослых людей) на многие годы были оттолкнуты от Церкви потому, что встретившийся им проповедник говорил высокой церковнославянской вязью, в которой эти ребята не узнали ничего понятного для них? Когда батюшка приходит в университетскую аудиторию, проповедуя правильно и благочестиво, сыплет благоуветливыми глаголами по всем параметрам семинарской гомилетики, то в этом благочестии дохнут и мухи и студенты.

Классический пример — история обращения Антония Сурожского. Будущему митрополиту было тогда 14 лет. Он услышал первую и, увы, скучную, проповедь, в которой не было ничего, что могло бы заинтересовать 14-летнего мальчишку. У будущего митрополита в сердце осталось только одно: «Если вот эта скука и есть Православие, то для меня вопрос о выборе религии решен раз и навсегда — я отдельно, Церковь отдельно». Потом произошло чудо, но чудо-то понадобилось для того, чтобы нейтрализовать неудачную лекцию священника.

Сколько же людей отошли от Православия, потому что они были смущены именно правильными проповедями! Но таких потерь у нас в церковной среде не принято считать: отряд не заметил потери бойца, анафематизмы допел до конца.

Сколько людей стали сторониться Церкви оттого, что встретившийся им церковный проповедник мог только отнимать у них то, что им интересно и дорого, но не смог объяснить, чем же именно Церковь сможет наполнить их жизнь?

О таких проповедниках верно сказал французский историк XIX века Буассье: «Они требуют безусловного подчинения своим мнениям и в то же время стараются сделать их неудобными для усвоения»[576].