ПЕРЕСТРОЙКА В ЦЕРКОВЬ

Есть печальное сходство сталинистской идеологии и византийской психологии: и там, и там за человеком не признается права на ошибку. Нет ошибившихся. Есть вредители и враги. Если токарь Петрович импортное сверло запорол — то это не потому, что он вчера перепраздновал, а потому, что ему японская разведка специально диверсию заказала!

И византийское церковное сознание не умело прощать вероучительных грехов, не имело привычки покрывать милосердным умолчанием ошибки в области вероучения. Византийское мышление, порой даже слишком терпимое, если речь заходила о грехах плоти или о грехах против людей, не прощало грехи против Церкви. Здесь уж каждая обмолвка, каждая неточность, каждая недодуманность становилась тем лыком, что аккуратно вплеталось в строку. За всеми дискуссиями усматривалась сознательная злая воля и вредительский замысел. Это своего рода естественный антигностический синдром (в противовес гностикам, учившим о спасении через «знание», христиане говорили о том, что Царство Божие силой, то есть усилием воли, берется[847]). Это искривление «естественное», в смысле почти неизбежное. Но в жертву этой своей болезни средневековые христиане принесли слишком много чужой крови…

Так император Юстиниан, по чьей инициативе проходили антиоригеновские соборы Vl века, утверждал, будто «богоборец Ориген» включал в свои труды православные суждения лишь для «злонамеренного обмана простаков. Воспитанный в языческих баснословиях и желая распространить их, он прикинулся, будто изъясняет Божественное Писание, чтобы таким образом, злонамеренно смешивая непотребное свое учение с памятниками Божественного Писания, вводить свое языческое и манихейское заблуждение и приманивать тех, которые в точности не выразумели Божественное Писание… Одна и единственная забота была у нечестивого Оригена — поддержать эллинское заблуждение и в души слабых посеять плевелы»[848]. Император неправ. Ориген — заблуждающийся христианский мыслитель, а не замаскировавшийся оккультист.

Страх ошибки в Византии господствовал над всем (см. 19-е правило Трулльского собора — запрет проповедовать своими словами), и в итоге он замкнул уста богословию. Появилась привычка любую новизну сводить к старым ересям. Например, «не только Аввакум, но и другие книжники — поборники "старины" именуют никониан приверженцами "латынской веры", "унеятами", приписывают им богослужение на латинском языке. Естественно, речь не идет о реальной ориентации на католические обряды, тем более что реформаторы не проводили богослужения на иных языках, кроме церковно-славянского. Но для Аввакума и его единомышленников истинные различия между никонианами и католиками, никонианами и униатами или даже никонианами и, к примеру, арианами не существенны. Никон и его сторонники — как бы олицетворение ложной веры вообще, ереси, "в конце мира" вобравшей в себя все еретические мнения прошлого»[849].

Вот и сегодня у слишком многих церковных людей (и околоцерковных изданий) малейшая неточность проповедника или епископа (или то, что кажется неточностью) вызывает самодовольный шепот: «Ага, вражина жидомасонская, проговорился!»[850].

С другой стороны, сами русские в семье христианских народов чувствовали себя работниками одиннадцатого часа: до нас и без нас отгремели Вселенские Соборы[851]. Православные догматы уяснены. Что о них думать дальше — зубрить надо! В переписке русских епископов с Константинопольским патриархом не встретишь богословских вопросов, все сводится к вопросам практическим и богослужебным.

Естественная недоработанность церковнославянского языка в первые столетия его существования также убавляла желания проводить на нем богословские эксперименты (вспомним только первоначальный отказ от перевода слова «кафолики» в Символе веры и арианское «подобосущие» в Символе веры, прочитанном князем Владимиром в час его крещения[852]).

Возможно, одна из причин того, что древнерусские монастыри, эти «святые зародыши неродившихся университетов» (Г. П. Федотов) так и не стали настоящими университетами — в их аскетической строгости. Монашеские правила называют три причины, дающие иноку право нарушить свой обет верности обители и покинуть ее: появление игумена-еретика, а также открытость монастыря для жен и мальчиков. Западные правила советуют священникам брать мальчиков на воспитание и обучение[853]. Правила восточного монашества (до сих пор действующие на Афоне), напротив, велят сторониться «отроков». Но без детей не может быть и школы…

Отсутствие профессиональных церковных школ[854] нельзя было компенсировать самообразованием — библиотеки были и редки и скудны. После освобождения от монгольского ига Северная (Московская) Русь располагала лишь двумя библиотеками — Смоленской и Новгородской епархий. «После этой возможности, так сказать, гомеопатической, не скоро настала возможность сколь-нибудь действительная. Первыми монастырями, которые стали заботиться о заведении настоящих библиотек, были монастыри преподобного Сергия Радонежского и преподобного Кирилла Белозерского, а это было уже только в конце XIV-начале XV века»[855].

Но и позднее в богатейших средневековых монастырских библиотеках было не более 500 книг. Иосифо-Волокаламский монастырь владел 299 рукописями; патриаршая библиотека к 1686 году собрала 653 книги[856]. В библиотеке Патриарха Никона было 1300 томов[857]. У московских царей в начале XVII века библиотека состояла из 41 русской рукописи, одной книги московской печати, одной немецкой («Травник»), 10 книг литовской печати, 5 тетрадей польских («звездочетьих»), всего — 58 номеров[858].

Из сочинений блаженного Августина, которого сегодня называют единственным гением среди Отцов Церкви, перевода на древнеславянский язык удостоилась капля — все его наследие, доступное древнерусскому читателю «вряд ли превышает 2–3 страницы в четвертую долю листа»[859].

Посему прав был Паисий Лигарид, когда сказал царю Алексею Михайловичу: «Исках и аз корене духовного сего недуга (раскола — А К.). На последок обретох из двою истекшие, сиже есть: от лишения и неимения народных училищ, такожде от скудости и недостатнечества святыя книгохранительницы… Аз, вопрошен о сане церковном и гражданском, кии бы столпи и завесы обою, рекл бых: первое — училища, второе — училища, третье — училища пренуждены быти»[860].

Так отчего же не приживались школы в русском церковном обиходе? — Оттого, что можно было обойтись без них. Такую возможность давало служение на церковнославянском, то есть почти родном языке. На Западе мальчик, поступая в церковное обучение, должен был изучить чужой язык — латынь. Язык молитвы и права, науки и культуры. А поскольку такие мальчики приходили каждый год, возникала потребность в системном их обучении, потребность в учебниках и словарях, учителях и партах. То есть — в школе.

У нас же переход из народа в хор, из хора в алтарь и оттуда на проповеднический амвон проходил почти незаметно. Вот и не было нужды в специально-школьном усилии.