ПЕРЕСТРОЙКА В ЦЕРКОВЬ

Кроме того, беспрепятственный доступ к главной из Книг не давал стимула к овладению теми книгами, что остались за кругозором славянских переводчиков. Тактический переводческий успех книжников-учеников Кирилла и Мефодия стратегически вел к изоляции от классической традиции. Есть своя правда в размышлениях об этом Георгия Федотова:

«Великолепный Киев Xl-Xll веков, восхищавший иноземцев своим блеском и нас изумляющий останками былой красоты, — Киев создавался на византийской почве. Это, в конце концов, греческая окраина. Но за расцветом религиозной и материальной культуры нельзя проглядеть основного ущерба: научная, философская, литературная традиция Греции отсутствует. Переводы, наводнившие древнерусскую письменность, конечно, произвели отбор самонужнейшего, практически ценного: проповеди, жития святых, аскетика. Даже богословская мысль древней церкви осталась почти чуждой Руси, что же говорить о Греции языческой? На Западе, в самые темные века его (VI–VIII), монах читал Вергилия, чтобы найти ключ к священному языку церкви, читал римских историков, чтобы на них выработать свой стиль. Стоило лишь овладеть этим чудеснымключом — латынью, чтобы им отворились все двери. В брожении языческих и христианских элементов складывалась могучая средневековая культура — задолго до Возрождения. И мы могли бы читать Гомера, философствовать с Платоном, вернуться вместе с греческой христианской мыслью к самым истокам эллинского духа и получить научную традицию древности. Провидение судило иначе. Мы получили в дар одну книгу, величайшую из книг, без труда и заслуги, открытую всем. Но зато эта книга должна была остаться единственной. В грязном и бедном Париже Xll века гремели битвы схоластиков, рождался университет — в «золотом» Киеве, сиявшем мозаиками своих храмов, — ничего, кроме подвига печерских иноков, слагавших летописи и патерики. Когда думаешь о необозримых последствиях этого первого факта нашей истории, поражаешься, как много он уясняет в ней… Монах и книжник Древней Руси был очень близок к народу — но, пожалуй, чересчур близок. Между ними не образовалось того напряжения, которое дается расстоянием и которое одно только способно вызывать движение культуры. Снисхождению учителя должна отвечать энергия восхождения — ученика. Идеал культуры должен быть высок, труден, чтобы разбудить и напрячь все духовные силы. Это как движение жидкости по трубам: его напор зависит от разницы уровней. Только тогда достигается непрерывное восхождение, накопление ценностей, когда, по слову Данте: «Tutti tirati sone tutti tiranu» — «Все влекутся, и все влекут»… Отрекшись от классической традиции, мы не могли выработать своей, и на исходе веков — в крайней нужде и по старой лености — должны были хватать, красть (compilare) где и что попало, обкрадывать эту нищающую Европу, отрекаясь от всего заветного, в отчаянии перед собственной бедностью. Не хотели читать по-гречески — выучились по-немецки, вместо Платона и Эсхила набросились на Каутских и Леппертов»[861].

Резко негативная оценка уровня просвещенности Киевской Руси была дана Е. Голубинским. Приводить ее здесь я не буду — позднее она была подвергнута научной критике. И все же, подводя итоги столетней дискуссии на эту тему, современный исследователь приходит к выводу, что «поиски в древнерусской литературе следов греческой классической образованности оставались бесплодными, в то время как значение греческого языка, в том числе и в сфере философско-богословской терминологии, отчетливо проявилось в обилии заимствований из него. И все же нам предстоит убедиться, что отсутствие гуманитарного образования в Киевской Руси, во всяком случае в систематических его формах, во многом предопределило облик древнерусского богословия, непохожего ни на византийское, ни на западноевропейское… Важнейшим отличием, видимо, является отсутствие на Руси классической образованности, прежде всего ее незнакомство с философией Платона и Аристотеля. Античная мудрость была доступна древнерусскому читателю лишь в виде немногочисленных изречений в составе сборников (в Пчеле и т. п.). Эти скудные, частью апокрифические фрагменты не могли дать никакого представления о методе и главных идеях классической философии. А без владения ее понятийным аппаратом важнейшие сочинения греческой патристики даже в славянском переводе должны были остаться непонятными для древнерусского читателя. Этим объясняется не только эклектизм переводной литературы, но и в еще большей степени — полное отсутствие в оригинальной древнерусской литературе таких фундаментальных жанров, как догматический и экзегетический… На Руси же борьба с остатками язычества, а лучше сказать, против удобного симбиоза христианства и язычества, была направлена не столько на рациональное переубеждение, сколько на преодоление продолжавшегося сосуществования (Konkurrenz) обрядов и обычаев. Мы нигде не найдем ни рационального изложения учения волхвов (ср. также «глубинные [голубиные] книги» в Житии Авраамия Смоленского), ни его аргументированного опровержения. Очевидно, что это — следствие той основной черты, которая была указананами в пункте первом: отсутствия классической образованности. В итоге многочисленные похвалы книжному учению никогда не конкретизируются, подчеркивая лишь «сладость» церковной литературы. Древнерусскому читателю были незнакомы муки выбора в условиях обилия книг, столь характерные для Византии: светской, т. е. антицерковной, литературы, кажется, вовсе не существовало, или, во всяком случае, она не оказалась достойной цитирования и полемики с ней. Именно здесь, может быть, отчетливее всего проявляется слабость древнерусского христианства, состоящая в недостаточной его рефлексированности, осознанности»[862].

И потому никак я не могу согласиться с тем обвинением, которое Патриарх Тихон бросил в лицо большевистским правителям: «Соблазнив темный и невежественный народ возможностью легкой и безнаказанной наживы, вы отуманили его совесть, заглушили в нем сознание греха».

Если бы это обвинение было брошено на семидесятом году советской власти — оно было бы логичным. Но патриарх Тихон (или, точнее, его тогдашний референт — отец Сергий Булгаков) эти слова написал в первую годовщину советской власти, осенью 1918 года.

Но не за год же комиссарского правления русский народ из светлого и образованного стал «темным и невежественным»! Значит, он таковым оставался и к исходу девятисотлетнего периода безпрепятственной проповеди христианства на Руси!

Почему после веков существования православного царства остался наш народ «темным и невежественным»? Не есть ли эта его темнота и невежество страшное обвинение тем, кому Самим Создателем было сказано: Идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и СвятагоДуха, уча их соблюдать все, что Я повелел вам (Мф 28:19–20)?

Да и для тех, кто согласился быть и именоваться «верховным защитником и хранителем догматов господствующей веры», «блюстителем правоверия и всякого в Церкви святого благочиния» (Основные Государственные Законы, ст. 64), не является ли для них, Самодержцев Всероссийских, эта темнота и невежество народные в вопросах веры и нравственности тяжким обвинением?

В 1905 году в России дали свободу совести — и уже через 2 года обнаружилось, что в Империи свыше пяти миллионов сектантов, не считая староверов[863]. Причем в 1901 году еще считалось, что общее число сектантов и раскольников не превышает двух миллионов человек[864]. Как только отпали уголовные кары за уход из Церкви — из нее ушли сотни тысяч… Водной Холмской епархии в 1905–1907 годах от православия отпало 119278 человек (в католичество)[865]. Это что — тоже большевистские комиссары виноваты?

А. Деникин вспоминал «один эпизод, весьма характерный для тогдашнего настроения военной среды. Один из полков 4-ой стрелковой дивизии искусно, любовно, с большим старанием построил возле позиций походную церковь. Первые недели революции… Демагог поручик решил, что его рота размещена скверно, а храм — это предрассудок. Поставил самовольно в нем роту, а в алтаре вырыл ровик для… Я не удивляюсь, что в полку нашелся негодяй-офицер, что начальство было терроризовано и молчало. Но почему 2–3 тысячи русских православных людей, воспитанных в мистических формах культа, равнодушно отнеслись к такому осквернению и поруганию святыни?»[866]. Это что — тоже большевики?

Уместно и повторение вопроса отца Александра Шмемана — «Как случилось, что «темные силы» секуляризма, материализма и атеизма, корни которых усматривают (ивполне обоснованно) на Западе, восторжествовали именно на Востоке? Почему «православные миры» выказали такую слабость и уязвимость? Почему, например, религиозное сопротивление было столь сильным в католической Польше и столь слабым сравнительно с ним в православных станах? Такие вопросы даже не поднимаются, ибо все они подразумевают ревизию прошлого — того мифического золотого века, который остается конечной целью всех «возвратов», самым заветным чаянием не только на уровне сегодняшней официальной риторики, но и в куда более глубоких пластах православной ментальности»[867].

Как бы ни были «зловредны» разрушители Православия — они не более чем микробы. Болезнь проявляет себя лишь тогда, когда ослаб сам организм. Каждый из нас носит в себе едва ли не все болезнетворные микробы — но для того, чтобы в конкретном организме проявилась конкретная болезнь, — нужна ослабленность именно этого тела.

Сегодня не большевики, а секты противостоят нам. Секты примитивнее Православия, и если сегодня секты привлекают к себе большое число людей, то не потому же, что их учение глубже и вернее!

Оставим сейчас в стороне политические, финансовые и прочие причины успеха протестантских миссий в России. Но вот после того как самым скрупулезным и документированным образом будут изучены механизмы сектантской экспансии в Россию, надо же будет когда-нибудь задаться и вопросом: «Мы-то где были? Почему наше слово не достигало человеческих сердец?». «Мы совершенно забыли, что виноват тот, кто прав: если я обладаю истиной и не способен ее передать, чего же я могу требовать оттого, кто заблуждается и не может найти истину во мне?» (митрополит Сурожский Антоний[868]).