Роман Владимирович Жолудь

Но такова человеческая слабость! Когда, желая великого, вдруг получаем ожидаемое, тогда кажется это нам ниже того, каким казалось. И Василий подвергся этой же болезни, сделался печален, стал скорбеть духом и не мог одобрить сам себя за приезд в Афины, искал того, на что питал в себе надежды, и называл Афины обманчивым блаженством. В таком он был положении, и я рассеял большую часть скорби его, то представлял доказательства, то к доказательствам присоединял душевность, рассуждая (и, конечно, справедливо), что, как нрав человека может быть познан не вдруг, но только в продолжение времени и при очень близком обращении, так; и ученость познается не по редким и не по маловажным опытам. Этим привел я его в спокойное расположение духа и после взаимных опытов дружбы еще больше привязал его к себе. Когда же по прошествии некоторого времени открыли мы друга другу желания свои и предмет оных – философию, тогда уже стали мы друг для друга все – и товарищи, и сотрапезники, и родные, одну имея цель, мы непрестанно возрастали в пламенной любви друг к другу. Ибо любовь плотская и привязана к быстро проходящему, и сама скоро проходит, и подобна весенним цветам. Как; пламя, по истреблении им вещества, не сохраняется, а угасает вместе с тем, что горело, так; и страсть эта не продолжается после того, как увянет воспламенившее ее. Но любовь по Богу и целомудренная, и предметом имеет постоянное, и сама продолжительна. Чем большая представляется красота имеющим такую любовь, тем крепче привязывают к себе и друг к другу любящих одно и то же. Таков закон любви, которая превыше нас!

Чувствую, что увлекаюсь за пределы времени и меры, сам не знаю, каким образом встречаюсь с этими изречениями, но не нахожу средств удержаться от повествования. Ибо, как; только пропущу чтонибудь, оно мне представляется необходимым и лучшим того, что было избрано мною прежде. И если бы кто силою повлек меня прочь, то со мною произошло бы то же, что бывает с полипами, с плотью которых так; крепко сцеплены камни, что когда снимаешь их с поверхности, никак не можешь оторвать, разве от усилия твоего или часть полипа останется на камне, или камень оторвется с полипом. Поэтому, если кто мне уступит, имею искомое, а если нет, буду заимствовать сам у себя.

В таком расположении друг к другу, такими золотыми столпами, как; говорит Пиндар, подперши чертог добростенный, простирались мы вперед под воздействием Бога и своей любви. О, перенесу ли без слез воспоминание об этом! Нами руководили равные надежды и в деле самом завидном – в учении. Но далека была от нас зависть, усерднейшими же делало соревнование. Оба мы стремились не к тому, чтобы которомулибо из нас самому стать первым, но каким бы образом уступить первенство друг другу; потому что каждый из нас славу друга почитал своей собственной. Казалось, что одна душа в обоих поддерживает два тела. И хотя не заслуживают признания утверждающие, что все разлито во всем, однако же нужно поверить нам, что мы были один в другом и один у другого. У обоих нас одно было упражнение – добродетель и одно усилие – до отшествия отсюда, отрешаясь от здешнего, жить для будущих надежд. К этой цели направляли мы всю жизнь и деятельность, и заповедью к тому руководимые, и поощрявшие друг друга к добродетели. И если кратко будет сказать так;: мы служили друг для друга и правилом, и отвесом, с помощью которых распознается, что прямо и что не прямо. Мы вели дружбу и с товарищами, но не с наглыми, а с целомудренными, не с задорными, а с миролюбивыми, с которыми можно было не без пользы сойтись; ибо мы знали, что легче заимствовать порок, нежели передать добродетель, так как скорее заразишься болезнью, чем сообщишь другому свое здоровье. Что касается до уроков, то мы любили не столько самые приятные, сколько самые совершенные, потому что и это способствует молодым людям в увеличении добродетели или порока. Нам известны были две дороги: одна – это первая и превосходнейшая, вела к нашим священным храмам и к тамошним учителям; другая – это вторая и неравного достоинства с первой, вела к наставникам наук; внешних. Другие же дороги – на праздники, зрелища, народные гуляния, пиршества, предоставляли мы желающим. Ибо и достойным внимания не почитаю того, что не ведет к добродетели и не делает лучшим своего приверженца. У других бывают какиелибо прозвища, или отцовские, или свои, по роду собственного звания и занятия, но у вас одно великое дело и имя – быть и именоваться христианами. И этим хвалились мы больше, чем Гигес (допустим, что это не легенда) обращением перстня, с помощью которого стал он царем Лидийским, или Мидас золотом, от которого он погиб, как; только получил исполнение желания и стал (это другая фригийская легенда) все обращать в золото. Что же сказать мне о стреле гиперборейца Авариса или об Аргивском пегасе, на которых нельзя было так; высоко подняться на воздух, как высоко мы один при помощи другого и друг с другом воспаряли к Богу? Или выразиться короче? Хотя для душ других (не без основания думают так люди благочестивые) пагубны Афины, потому что изобилуют злым богатством – идолами, которых там больше, чем в целой Элладе, так; что трудно не увлечься вместе с другими, которые их защищают и хвалят, однако же не было от них никакого вреда для нас, сжавших и заградивших сердце. Напротив того (если нужно сказать и то, что, в общем, обыкновенно), живя в Афинах, мы утверждались в вере, потому что узнали обманчивость и лживость идолов и там научились презирать демонов, где им удивляются. И если действительно есть или в одном народном веровании существует такая река, которая пресна, когда течет и через море, и такое животное, которое прыгает и в огне все истребляющем, то мы походили на это в кругу своих сверстников. А всего прекраснее было то, что и окружающее нас братство не было неблагородно как; наставляемое и руководимое таким вождем, как; восхищающееся тем же, чем восхищался Василий, хотя нам следовать за его полетом и жизнью значило то же, что пешим бежать за Лидийской колесницей.

Через это самое приобрели мы известность не только у своих наставников и товарищей, но и в целой Элладе, особенно у знатнейших мужей Эллады. Слух о нас доходил и за пределы ее, как сделалось это известно из рассказов многих. Ибо кто только знал Афины, тот слышал и говорил о наших наставниках, а кто знал наших наставников, тот слышал и говорил о нас. Для всех мы были и слыли небезызвестной парой, и в сравнении с нами ничего не значили их Оресты и Паллады, их Молиониды, прославленные Гомером, и которым известность доставили общие несчастья и искусство править колесницей, действуя вместе вожжами и бичом. Но я нечаянно увлекся похвалами самому себе, хотя никогда не принимал похвал от других. И совсем не удивительно, если и в этом отношении приобрел я коечто от дружбы с ним; если как; от живого пользовался уроками добродетели, так от преставившегося пользуюсь случаем говорить в похвалу свою.

Снова да обратится слово мое к цели. Кто еще до седины столько был сед разумом? Ибо этим определяет старость и Соломон (Прем. 4, 9). Кто, не только из наших современников, но и из живших задолго до нас, столько был уважаем и старыми и юными? Кому, по причине примерной жизни, были менее всего нужны слова? и кто, при примерной жизни, обладал в большей мере словом? Какого рода наук не проходил он? Лучше же сказать: в каком роде наук; не преуспел, как будто занимавшийся этой одной наукой? Так; изучил он все, как другой не изучает одного предмета, каждую науку изучил он до такого совершенства, как; бы не учился ничему другому. У него не отставали друг от друга и прилежание, и даровитость, в которых знания и искусства почерпают силу. Хотя при усилии своем меньше всего имел нужды в естественной быстроте, а при быстроте своей меньше всего нуждался в усилии, однако же до такой степени соединял и приводил к единству то и другое, что неизвестно, усилием или быстротой наиболее он удивителен. Кто сравнится с ним в риторике, дышащей силой огня, хотя нравом не походил он на риторов? Кто, подобно ему, приводит в надлежащие правила грамматику или язык, сводит историю, владеет размерами стиха, дает законы стихотворству? Кто был так силен в философии – в философии действительно возвышенной и простирающейся ввысь, то есть в практической и умозрительной, а равно и в той ее части, которая занимается логическими доводами и противопоставлениями, а также состязаниями и называется диалектикой? Ибо легче было выйти из лабиринта, чем избежать сетей его слова, когда находил он это нужным. Из астрономии же, геометрии и науки об отношении чисел изучив столько, чтобы искусные в этом не могли приводить его в замешательство, отбросил он все излишнее как; бесполезное для желающих жить благочестиво. И здесь можно изумиться как избранному более, чем отброшенному, так и отброшенному более, чем избранному. Врачебную науку – этот плод философии и трудолюбия – сделали для него необходимой и собственные телесные болезни и уход за больными; начав с последнего, дошел он до навыка в этом искусстве и изучил в нем не только относящееся к видимому и лежащее на поверхности, но и собственно относящееся к науке и обобщениям. Впрочем, все это, сколько оно ни важно, значит ли чтонибудь в сравнении с нравственным обучением Василия? Кто знает его из собственного опыта, для того не важны те Минос и Радамант, которых эллины удостоили асфоделевых лугов и елисейских полей, имея в представлении наш рай, известный им, как думаю, из Моисеевых и наших книг, хотя и разошлись с нами несколько в названии, изобразив то же самое другими словами.

В такой степени приобрел он все это. Это был корабль, настолько нагруженный ученостью, сколько это вместительно для человеческой природы, потому что далее Кадикса и пути нет. Но нам нужно уже было возвратиться домой, вступить в жизнь более совершенную, приняться за исполнение своих надежд и общих предначертаний. Настал день отъезда, и, как; обыкновенно при отъездах, начались прощальные речи, проводы, упрашивания остаться, рыдания, объятия, слезы. А никому и ничто не бывает так; прискорбно, как; афинским воспитанникам расставаться с Афинами и друг с другом. Действительно происходило тогда зрелище жалостное и достойное описания. Нас окружала толпа друзей и сверстников, были даже некоторые из учителей, они уверяли, что ни под каким видом не отпустят нас, просили, убеждали, удерживали силою. И как; свойственно сетующим, чего только не говорили они, чего не делали? Обвиню при этом немного сам себя; обвиню (хотя это и смело) и эту божественную и неукоризненную душу. Ибо Василий, объяснив причины, по которым непременно хочет возвратиться на родину, убедил удержавших, и они, хотя принужденно, все же согласились на его отъезд. А я остался в Афинах, потому что отчасти (надобно сказать правду) сам был тронут просьбами, а отчасти он меня предал и дал себя уговорить, чтоб оставить меня, не желавшего с ним расстаться, и уступить зовущим, – дело до своего совершения невероятное! Ибо это было то же, что рассечь надвое одно тело и умертвить нас обоих, или то же, что разлучить телят, которые, будучи вместе вскормлены и приучены к одному ярму, жалобно мычат друг о друге и не терпят разлуки. Но моя утрата была не долговременна, я не выдержал долее того, чтобы представлять из себя жалкое зрелище и всякому объяснить причину разлуки. Напротив того, немного времени пробыл я еще в Афинах, а любовь сделала меня гомеровым конем; разорвав узы удерживающих меня, я оставил за собой равнины и понесся к товарищу.

Когда же возвратились мы домой, уступив коечто миру и зрелищам, чтобы удовлетворить только желания большинства (потому что сами по себе не были расположены жить для зрелищ и напоказ), тогда, как можно скорее, вступили в свои права и из юношей сделались мужами, мужественно приступив к философии. И хотя пока не вместе друг с другом, потому что до этого не допускала зависть, однако же неразлучны мы были взаимной любовью. Василия как второго своего строителя и покровителя, удерживает кесарийский город, а потом увлекают некоторые путешествия, необходимые изза разлуки со мною и согласные с выбранной им целью – философией. А меня отводили от Василия благоговение к родителям, попечение об этих старцах и постигшие бедствия. Может быть, это было нехорошо и несправедливо, однако же я оторван был от Василия; и думаю, не от этого ли на меня пали все неудобства и затруднения жизни, не от этого ли мое стремление к философии неудачно и мало соответствовало желанию и цели. Впрочем, да устроится жизнь моя, как угодно Богу, и о если бы по молитвам Васильевым она устроилась лучше!