Библия и литература

Солженицын как–то мне говорил: почему Булгаков понял, что нельзя изображать Пушкина (вы помните, что у него есть пьеса «Последние дни», Пушкина там нет, только тело его проносят после дуэли; он все время где–то рядом, но в пьесе огромное чувство его присутствия), а что Христа не надо изображать, этого он не понял? На что я тогда ответил Александру Исаевичу, что он вовсе не изобразил Христа! У того персонажа, который именуется Христом, Иешуа Га–Ноцри (так действительно звали Христа, это Иисус Назарянин по–русски) совершенно другой характер. Это другой образ, немножко простоватый, немножко наивный, очень милый, честно говоря. Тот из вас, кто читал Евангелие, знает, что Христос никогда не был м и л ы м в обычном смысле этого слова. Персонаж Булгакова говорит палачу Марку Крысобою: «Добрый человек!» У него все добрые люди, просто их, как говорится, среда заела. Но Христос никогда так не говорил. Он говорил: «Горе вам, книжники и фарисеи! Горе вам, порождение ехидны!» (по–нашему, змеиное отродье). Когда Ему сказали, что Ирод (Ирод Антипа), сын Ирода Великого, который избивал младенцев, хочет Его увидеть, Христос сразу понял, что не увидеть он хочет, а арестовать, и ответил: «Скажите этой лисице…» или «Скажите этому шакалу…» (можно и так перевести это слово).

Ясность, властность, дух вождя присутствуют в Христе. При всей Его кротости, при всей Его любви к людям никогда ничего розового в Нем не было. Я хочу еще раз напомнить вам слова Сергея Сергеевича Аверинцева, весьма справедливые слова, что в Древней Руси (кстати, как и в Византии) было два образа Христа: суровый, новгородский — сдвинутые брови, «Спас — ярое око», и мягкий «Спас Звенигородский», который, по преданию, приписывали Рублеву. Сергей Сергеевич пишет, что оба эти образа соответствуют Евангелию, это две грани неисчерпаемой личности Христа. А у Булгакова — что–то третье. Такой милый, добренький человечек, бродячий философ… Христос никогда не был «философом», и уж тем более бродячим.

Гилберт Честертон говорит: меньше всего Христос выполнил бы Свою миссию, если бы Он бродил по свету и растолковывал истину. Его жизнь была, скорее, как поход, как военная кампания, она имела цель, а не была блужданием, как будто Он не знал, куда и к кому Он идет. А в романе — милый, трогательный образ Иешуа Га–Ноцри, невинного страдальца, этакого двойника Христа, очень удаленного от Него.

Но вдруг с ним что–то происходит. Я думаю, что, даже создавая псевдохриста, любой человек невольно начинает к Нему приближаться. Вдруг, вопреки логике, как говорится, рассудку вопреки, в конце романа кто–то распоряжается судьбами людей! Тот бродячий философ? Он назначает место и Мастеру, и Пилату, и Маргарите, и всем. Он вдруг переходит в другое измерение, уже и Воланд должен считаться с Ним. Впервые в тихой, маленькой, камерной мелодии пострадавшего философа вдруг звучат органные трубные звуки, и за этим образом проглядывают подлинные очертания Великого Христа.

Я думаю, что, если бы прошли еще годы, Булгаков свел бы в романе все воедино. Но пусть это остается именно так, пусть эти противоречия несоединимы, пусть это псевдохристос. Это доказательство того, что, приближаясь к Его теме, даже косвенно, даже почти по ложным путям, мы в конце концов оказываемся к Нему ближе, чем думаем. Ибо, как говорил апостол Павел, «Он недалеко от каждого из нас».

Спасибо, друзья!

Беседа третья. (Тураев, Куприн, Мережковский, Волошин, Бунин).

Дорогие друзья! Мы подходим к концу нашего путешествия, в котором Священное Писание раскрывается нам на фоне литературы нашей страны прошлого, а теперь уже настоящего. Сегодня я коснусь литературы преимущественно дореволюционного периода. Именно в начале ХХ века раскрылись новые необычайные дарования в Петербурге, в Москве и в Киеве.

Именно тогда возникает русская библейская историческая школа, основателем которой был академик Борис Александрович Тураев. Этот чудесный человек, проживший короткую жизнь (он умер в 1920 году от голода), человек, стоявший в первых рядах исследователей древнего Востока, свободно владевший чтением иероглифов, клинописи, создавший целую школу востоковедения, был членом Собора Русской Православной Церкви 1917–1918 года. Митрополит Евлогий Георгиевский вспоминает о нем, что это был святой человек, знавший богослужение лучше духовенства.

Борис Александрович Тураев первым решительно внес в изучение Библии новейшие по тогдашнему времени методы литературной и исторической критики, при этом оставаясь строго православным. Он доказал целому поколению богословов, что научное, литературно–критическое и литературно–историческое исследование Священного Писания, поиск подлинной датировки той или иной части Библии, не легендарно–традиционной, но именно подлинной, не противоречит нашему благоговейному отношению к Библии как к Слову Божию. В этом выдающийся деятель мировой и русской культуры ХХ века сомкнулся с высказываниями о Священном Писании, которые мы находим в более ранние времена, уже у Максима Грека и Григория Сковороды.

Вы помните, что мы с вами еще при первых наших встречах говорили о концепции, разделявшей литературно–историческую плоть Библии, в чем–то преходящую, от вечного ее содержания. Но, как правило, охватить эту великую тайну — двойственную богочеловеческую природу Библии — далеко не всем писателям, мыслителям, поэтам было под силу. И поэтому все время наблюдался крен либо в сторону божественной священности, и тогда в Библии считали боговдохновенной каждую запятую, либо смотрели на нее просто как на произведение древней литературы. И то и другое — неверно. Это напоминает нам споры об уникальной Личности Спасителя Христа, которые происходили в эпоху первых вселенских соборов: одни видели в Нем только человека, другие — только Бога, как, например, еретики типа монофизитов. А тайна христианства — в Богочеловеческом синтезе. Эта тайна отражается и в Библии.

В качестве образца чисто человеческого толкования Библии мы можем взять понимание книги «Песнь Песней». Вокруг нее давно велись споры. Еще в ранние античные времена многие говорили, что это просто книга про любовь, и пытались вычеркнуть ее из библейского канона, когда канон Библии еще не был зафиксирован. Но один из иудейских учителей сказал, что тайна этой книги столь велика, что, может быть, никогда от сотворения мира не было сказано столь великих слов, не все это поняли, но авторитет этого учителя был высок, и поэтому споры прекратились.

В IV веке христианский толкователь Феодор Мопсуетский, житель Сирии, друг Иоанна Златоуста, выступил с такой концепцией: «Песнь Песней» — не больше, чем любовная лирика. Но его концепция была отвергнута всеми раннехристианскими толкователями и осуждена на У Вселенском соборе. В том же IV веке святой Григорий Нисский дает мистическое толкование этой книги. В ХIХ веке один из основоположников русской библейской исторической школы и русской филологии протоиерей Герасим Павский пишет, опять–таки, что это книга о любви. Как же понимать его?