Тогда и они скажут Ему в ответ: Господи! когда мы видели Тебя алчущим, или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили Тебе? Тогда скажет им в ответ: истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне.

И пойдут сии в муку вечную, а праведники в жизнь вечную (Мф 25, 31–46).

Этот текст имеет притчевый характер (поскольку, обращаясь к носителям насилия, не сознающим себя таковыми, он сам прибегает к языку насилия), но смысл его вполне ясен. Отныне имеет значение не прямая ссылка на самого Иисуса — важно лишь одно: наше конкретное отношение к жертвам; оно, а не то, будет или не будет упомянут сам Христос, станет критерием нашего соответствия требованиям откровения.

Когда евангельский текст говорит о своем всемирном распространении, это не значит, что он строит утопические иллюзии — о природе ли приверженности, предметом которой он станет, или о практических результатах того медленного проникновения вглубь, которое будет происходить параллельно. Он ясно предвидит и поверхностную приверженность еще языческого по сути мира — «христианского Средневековья»; и отвержение, равнодушное или злобное, того мира, который придет на смену Средневековью и который втайне находится под более сильным воздействием откровения и именно поэтому часто вынужден выдвигать против предшествующего объязыченного христианства антихристианские пародии евангелизированного мира. Смерть Иисуса была окончательно решена не криком «Распни его!», а криком «Отпусти нам Варавву!» (Мф 27,21; Мк 15,11; Лк 23,18).

Свидетельство текстов кажется мне неопровержимым, но стоит на него сослаться, как поднимается настоящая буря протестов, хор проклятий — теперь уже почти всеобщий, поскольку к нему охотно присоединяются и последние номинальные христиане. Возможно, сами эти тексты стали настолько сильны, что есть оттенок полемики и гонения в самом факте ссылки на них, в самом факте выявления их насущности.

С другой стороны, многие люди еще держатся за традиционное модернистское представление о христианстве как о гонителе. Это представление основано на двух типах фактов, которые вроде бы настолько разнородны, что их согласованность не может не показаться решающей.

Начиная с Константина христианство торжествует на уровне государства и очень скоро начинает прикрывать своим авторитетом гонения аналогичные тем, жертвами которых были христиане первых веков. Подобно множеству последующих религиозных, идеологических и политических предприятий, христианство, пока слабо, терпит гонения, а когда сильно, делается гонителем.

Этот взгляд на христианство как на такого же или еще большего гонителя, чем другие религии, не ослабляется, а наоборот только укрепляется благодаря способности западного и современного мира расшифровывать гонительские репрезентации. До тех пор, пока эта наша способность остается ограничена областью ближайшей истории, то есть поверхностно христианизированным миром, религиозное гонение, насилие, возбужденное или санкционированное религией, кажется нам монополией этого мира.

С другой стороны, в XVIII и XIX веках Запад превратил науку в идола, чтобы удобнее поклоняться себе самому. Запад верит в автономный научный дух, изобретателем и продуктом которого одновременно является сам Запад. Запад замещает древние мифы мифом прогресса, иначе говоря мифом о буквально бесконечном превосходстве современности, мифом о человечестве, которое постепенно себя освобождает и себя обожествляет своими собственными силами.

Научный дух не мог появиться сам по себе. Он предполагает отказ от магически-гонительской каузальности, так хорошо описанной нашими этнографами. Далеким и недоступным природным причинам человечество всегда предпочитало причины «значимые с социальной точки зрения и допускающие корректирующее вмешательство», иначе говоря — предпочитало жертвы.

Чтобы направить людей к терпеливому исследованию природных причин, следовало сначала их отвратить от их жертв. А отвратить их от жертв было нельзя иначе, кроме как показав им, что гонители «возненавидели без причины» и — отныне — без ощутимого результата. Чтобы сотворить такое чудо — не у нескольких исключительных индивидов, как в Греции, а в масштабе огромных народов, — требовалось то экстраординарное сочетание интеллектуальных, моральных и религиозных факторов, которое дано в евангельском тексте.

Люди не потому перестали охотиться на ведьм, что изобрели науку, а потому изобрели науку, что перестали охотиться на ведьм. Научный дух — как и дух предпринимательства в экономике — это побочный продукт глубинного воздействия, оказанного евангельским текстом. Современный Запад забыл об этом откровении и интересуется лишь его побочными продуктами. Он делает из них оружие, инструменты власти, и сегодня этот процесс уже обращается против него. Он считает себя освободителем — и обнаруживает в себе гонителя. Сыновья проклинают отцов и становятся их судьями. Во всех классических формах рационализма и науки современные исследователи обнаруживают пережитки магии. Наши предшественники, вместо того, чтобы одним разом, как они полагали, выйти из круга насилия и священного, восстановили мифы и ритуалы в ослабленном варианте.

Наши современники все это критикуют; они громогласно осуждают гордыню современного Запада, но лишь затем, чтобы самим впасть в еще худшую гордыню. Чтобы не признавать нашу ответственность за злоупотребление, которому мы подвергли доставшиеся нам грандиозные преимущества, мы отрицаем их реальность. Мы отрекаемся от мифа о прогрессе лишь затем, чтобы заново впасть в еще худший миф о вечном возвращении. Если верить нашим ученым, мы не находимся под воздействием какой бы то ни было закваски истины; наша история не имеет никакого смысла, само понятие истории ничего не значит. Знамений времени не существует. Мы не проживаем то уникальное приключение, которое, как нам кажется, мы проживаем. Науки не существует; знания не существует.