«Козел отпущения» — это резюме того типа интерпретации, который я хотел бы распространить и на мифологию. К сожалению, с этим выражением дело обстоит так же, как и с самой интерпретацией. Под тем предлогом, что все знают, как оно употребляется, никто ни разу не позаботился о том, чтобы точно выяснить, как же именно оно употребляется, и потому множатся недоразумения.

В примере из Гийома де Машо и вообще в гонительских текстах это употребление не связано прямо ни с обрядом козла отпущения, как он описан в книге Левит (глава 16), ни с другими обрядами, которые иногда называют «обрядами козла отпущения», поскольку они более или менее напоминают обряд из Левита. Но как только мы начинаем размышлять о выражении «козел отпущения» вне гонительского контекста, то мы обычно вспоминаем этот самый обряд и соответственно видоизменяем смысл выражения. Поскольку в книге Левит речь идет о религиозной церемонии, которая происходит в фиксированный момент и которую проводят священники, мы решаем, что и за нашим выражением стоит сознательная манипуляция. Мы воображаем ловких стратегов, которые прекрасно понимают виктимные механизмы и губят невинных жертв совершенно сознательно, с макиавеллиевским умыслом.

Такие вещи конечно же могут происходить, особенно в нашу эпоху, но даже сегодня они не происходили бы, если бы предполагаемые манипуляторы не располагали для организации своих недобрых замыслов легко манипулируемой массой, иначе говоря людьми, которых легко заключить в систему гонительской репрезентации, людьми, способными к вере в козла отпущения.

Гийом де Машо, очевидно, отнюдь не манипулятор. Он недостаточно умен для этого. Если в его мире и имеется манипуляция, то самого Гийома надо отнести к числу манипулируемых. Саморазоблачительные элементы его текста, судя по всему, являются таковыми не для него, а исключительно для нас, понимающих их истинное значение. Я говорил только что о наивных гонителях, а мог бы говорить о гонителях бессознательных.

Слишком сознательная и расчетливая концепция того, что стоит за выражением «козел отпущения» в современном употреблении, устраняет самую суть, а именно веру гонителей в виновность их жертвы, устраняет их плененность внутри гонительской иллюзии, которая, как мы видели, является не чем-то элементарным, а настоящей системой репрезентации.

Плененность внутри этой системы позволяет нам говорить о бессознательном гонителе, а в том, что такой гонитель возможен, мы можем убедиться на собственном опыте: ведь сегодня те, кто ловчее всех отыскивает чужих козлов отпущения (а мы все стали настоящими мастерами в этом ремесле), никогда не видят своих собственных. Никто или почти никто сам себя не чувствует в этом отношении грешным. Чтобы оценить грандиозность этой тайны, нужно обратиться с этим вопросом к самим себе. Пусть каждый спросит себя, как у него самого обстоит дело с козлами отпущения. Лично я за собой ничего такого не знаю, и я уверен, дорогой читатель, что так же обстоит дело и с вами. У нас с вами есть лишь законные враги. И тем не менее мир кишит козлами отпущения. Гонительская иллюзия свирепствует сильнее, чем когда бы то ни было, — не всегда, разумеется, такая трагическая, как при Гийоме де Машо, но еще более неискренняя. «Читатель, мой двойник, мой лицемерный брат…»[13]

Если мы находимся в таком положении — притом что все мы состязаемся в проницательности и тонкости при распознавании индивидуальных и коллективных козлов отпущения, то в каком же положении был XIV век? Никто тогда не расшифровывал гонительскую репрезентацию, как мы ее расшифровываем сегодня. «Козел отпущения» еще не имел того смысла, какой мы вкладываем в него сегодня. Та идея, что толпа или даже целое общество может попасть в плен к своим собственным виктимным иллюзиям, оставалась непостижимой. Если бы мы попытались эту идею разъяснить людям Средневековья, они бы ее не поняли.

Гийом де Машо идет дальше нас в подчинении эффектам козла отпущения. Его мир глубже, чем наш, погружен в гонительское бессознательное, но, судя по всему, не так глубоко, как мифологические миры. У Гийома, как мы видели, на счет козлов отпущения отнесена только часть Черной чумы, и не самая страшная; а в мифе об Эдипе — вся чума. Чтобы объяснить эпидемии, мифологические миры никогда не нуждались ни в чем, кроме стереотипных преступлений и, разумеется, их виновников. Достаточно обратиться к этнографическим свидетельствам, и это станет очевидно. Этнографы в ужасе от моих кощунственных идей, но они сами уже давно располагают всеми свидетельствами, необходимыми для их подтверждения. В так называемых «этнографических обществах» появление эпидемии сразу заставляет подозревать, что кто-то нарушил базовые правила сообщества. (Называть эти общества примитивными теперь запрещено, хотя и предполагается, что мы будем называть примитивным все, что в нашем собственном мире продлевает жизнь гонительским верованиям и поведению мифологического типа.)

Гонительская репрезентация интенсивнее в мифах, чем в исторических гонениях, и сама эта интенсивность нас и сбивает с толку. По сравнению с этой гранитной верой, наша вера кажется ничтожной. В нашей истории мы находим только непрочные и остаточные гонительские репрезентации, именно поэтому они оказались быстро демистифицированы — самое большее спустя несколько столетий, вместо того чтобы — подобно мифу об Эдипе — длиться тысячелетиями и по сю пору оставаться непроницаемыми, вопреки всем нашим усилиям в них проникнуть.

Эта колоссальная вера нам теперь чужда. Мы можем самое большее попытаться ее постичь, выслеживая ее в текстах. И тогда мы увидим, что так называемое «священное» есть не что иное, как слепота и мощная плотность этой веры.

Зададим вопрос об этом феномене и прежде всего — об условиях его возможности. Мы не знаем, почему эта вера так сильна, но подозреваем, что она соответствует механизму козла отпущения более эффективному, нежели наши механизмы, и работающему в ином, превосходящем наш, режиме гонительского функционирования. Если судить по численному превосходству миров с мифологией, то этот более интенсивный режим — это режим нормальный для человечества, а исключение составляет как раз наше общество.

Столь сильная вера не смогла бы ни возникнуть, ни, тем более, навсегда закрепиться в гонительских воспоминаниях, то есть в мифах, возникающих после смерти жертвы, если бы характер отношений внутри сообщества заставлял в этой вере усомниться, иначе говоря, если бы внутри сообщества действительно не произошло примирение. Для того чтобы все гонители оказались одушевлены общей верой в пагубную силу их жертвы, нужно, чтобы она успешно сфокусировала на себе все подозрения, напряжения и репрессалии, которыми отравлены эти отношения. Нужно, чтобы сообщество оказалось успешно избавлено от этих ядов. Нужно, чтобы оно почувствовало себя освобожденным, примиренным с самим собой.

Именно это и предполагается в финалах большей части мифов. Эти финалы изображают возврат порядка, подорванного во время кризиса, а еще чаще — рождение совершенно нового порядка в религиозном единении сообщества, освеженного перенесенными испытаниями.

Постоянная комбинация в мифах крайне виновной жертвы и — одновременно насильственного и освободительного — финала может объясняться лишь предельной мощью механизма козла отпущения. Действительно, эта гипотеза разрешает фундаментальную загадку всякой мифологии: отсутствующий или подорванный козлом отпущения порядок устанавливается или восстанавливается благодаря тому, кто вначале его нарушил. Легко представить, что жертва считается ответственной за беды общества — так оно и происходит и в мифах, и в коллективных гонениях, но именно в мифах — и только в мифах — эта же самая жертва восстанавливает, символизирует и даже воплощает порядок.