Очевидно, что будущий бог-луна вызывается в добровольцы из-за стремления превзойти всех остальных богов, из-за духа миметического соперничества. Он хочет остаться без соперников, стать первым из всех, послужить образцом для других, но самому не иметь образца. Это hubris [гордыня (др. греч.)] — то есть миметическое желание, обостренное настолько, что считает себя выше любого миметизма и уже не хочет никакого образца, кроме себя самого. Бог-луна не может выполнить приказание броситься в огонь, видимо, потому, что, добившись искомого первенства, он вдруг оказался лишенным образца, уже не имеет руководителя, он сам должен руководить, но на это не способен — по тем самым причинам, по каким добивался этого первенства: он слишком миметичен. Второй бог, будущее солнце, напротив, не пытался выйти вперед; он миметичен менее истерично; именно поэтому, когда настает его черед, он решительно берет на себя инициативу, которую его собрат взять на себя не сумел; поэтому он может служить действенным образцом для того, кто не смог действовать без образца.

В этом мифе миметические элементы циркулируют повсеместно, но подспудным образом. Они не исчерпываются басенной моралью; контраст двух персонажей вписан в более широкий круг другой имитации — имитации собравшихся и миметически объединенных богов, которая управляет всей сценой в целом. Все, что делают боги, безупречно, поскольку единодушно. Динамика свободы и принуждения в конце концов оказывается безвыходной именно потому, что она подчинена миметической силе всех богов вместе. Я говорил о свободном поступке того, кто в ответ на призыв богов выходит вперед, или того, кто в ответ на их призыв, не колеблясь, бросается в огонь, но эта свобода — не что иное, как воля богов, говорящая «Ну-ка, бросайся в огонь». Есть только более или менее мгновенная, более или менее непосредственная имитация этой воли. Добровольность — это не что иное, как неотразимость примера, его гипнотическая власть. У маленького бубосо фраза богов «Ну-ка, бросайся в огонь» непосредственно преобразуется в действие; она сама уже обладает силой примера. Другому богу этой фразы мало; нужно, чтобы к фразе добавилось зрелище самого действия. Текусицтекатль бросается в огонь только тогда, когда видит, как бросился его товарищ. Только что он показался нам более миметическим, но, быть может, в итоге его надо назвать менее миметическим?

Миметическое сотрудничество жертв с палачами продолжается в Средние века и даже в нашу эпоху, но в ослабленных формах. Нам говорят, что в XVI веке ведьмы сами выбирали костер; им хорошенько объясняли ужасность их злодейств. И еретики нередко требовали казни, которой заслуживают их гнусные верования, и было бы немилосердно их этой казни лишать. Точно так же и в нашу эпоху бешеные собаки всех сталинизмов признаются даже в большем, чем от них требуют, и радуются ожидающей их справедливой каре. Я не думаю, что такой тип поведения объясним лишь страхом. Уже Эдип присоединяется к единодушному хору, который делает из него самую гнусную из скверн; его тошнит от самого себя, и он умоляет Фивы, чтобы и они извергли его.

Когда подобное поведение возрождается в нашем обществе, мы негодуя отказываемся ему потакать, но мы, не дрогнув, его принимаем, когда речь идет об ацтеках или других примитивных народах. Этнографы со смаком описывают завидную участь этих жертв. В период, предшествующий их жертвоприношению, они наслаждаются чрезвычайными привилегиями и идут на смерть безмятежно, может быть, даже радостно. Например, Жак Сустель — один из тех, кто советует читателю не толковать эту религиозную мясорубку в свете наших собственных представлений. Нельзя впадать в страшный грех этноцентризма, и, что бы ни делали экзотические общества, следует воздерживаться от малейшего негативного суждения[27].

Сколь бы похвально ни было стремление «реабилитировать» непризнанные миры, следует и здесь не терять голову. Современные эксцессы этой реабилитации соперничают по своей смехотворности с прежней горделивой кичливостью, но в обратном смысле. В сущности это то же самое высокомерие: мы не применяем к этим обществам тех критериев, которые мы применяем к себе самим, — но на этот раз вследствие демагогической инверсии, очень характерной для нашей современности. Либо наши источники ничего не стоят, и нам остается только умолкнуть, раз мы никогда не узнаем об ацтеках ничего достоверного, либо наши источники кое-чего стоят, и тогда честность заставляет признать, что религия этого народа по праву занимает почетное место во всемирном музее человеческих ужасов. Антиэтноцентрическое рвение заблуждается, когда оправдывает кровавые оргии, опираясь на то явно обманчивое представление, которое они сами о себе создают.

Хотя и пропитанный жертвенной идеологией, свирепый и великолепный миф о Теотиуакане тайно свидетельствует против этого мистифицирующего представления. Вносит в этот текст человеческую ноту не та ложная идиллия жертв и палачей, с которой проявляют скверную солидарность наши неоруссоисты и неоницшеанцы двух послевоенных периодов, а то, что противится этой ханжеской картине, пусть и не доходя до открытых возражений, — то есть те колебания, которые я отметил вопреки окружающей их ложной однозначности. Тревожная красота этого мифа неотделима от содрогания, которым весь он охвачен. Эти содрогания нужно усилить, чтобы пошатнуть все здание и вызвать его крушение.

Глава VI. Асы, куреты и титаны

Я прокомментировал миф, в котором отсутствует коллективное убийство, однако его отсутствие не делает этот миф выгодным для противников моего тезиса. И это только начало. Поскольку до сих пор я приводил мало примеров (за что меня небезосновательно упрекали), я приведу их в намного большем количестве и все их выберу среди тех мифов или мифологических вариантов (впрочем, бесчисленных), которые явным, почти карикатурным образом избегают называть коллективным убийством ту центральную сцену, которая, как легко видеть, буквально взывает о таком именовании. Эта сцена всегда воспроизводит одну и ту же конфигурацию: убийцы располагаются вокруг своей жертвы, но вместо напрашивающегося названия нам предлагаются самые разные обозначения, имеющие лишь одну общую черту — все они не называют эту сцену коллективным убийством.

Мой второй пример взят из скандинавской мифологии. Бальдр — самый лучший из всех богов, без единого изъяна, исполненный всяческих достоинств, не способный к насилию. Тревожные сны сообщают ему, что над ним нависла угроза смерти. Он делится своей тревогой с асами — своими товарищами, которые решают «предохранить Бальдра от любой опасности». Ради этого Фригг, его мать, «берет клятву у всех одушевленных и неодушевленных существ — огня, воды, металлов, камней, земли, деревьей, болезней, четвероногих, птиц, змей <…> — не причинять Бальдру зла. Застрахованный таким образом Бальдр вместе с асами на тинге играет в удивительную игру: асы мечут в Бальдура разные предметы, бьют его мечами, но никто его не ранит». Процитированный пересказ взят из книги Жоржа Дюмезиля «Миф и эпос»[28]. Легко понять, почему выдающийся ученый называет удивительной игру, в которую играют асы. Несколько позже для той же божественной игры он использует два других эпитета — «зрелищная» и «показная». Таким образом он пробуждает наше любопытство, но ничего не делает, чтобы его удовлетворить. Чем же нас удивляет подобное зрелище в мифе? Идет ли речь об исключительной сцене или, напротив, о сцене совершенно обычной, вполне банальной, но наделенной необычным значением? Эта игра действительно кажется показной, но мы бы не решились так ее назвать, если бы за ней не маячило нечто иное — иная сцена, которая обычно нисколько не скрывается и очень хорошо известна всем исследователям мифологии, пусть они этого и не осознают, пусть они ее и не упоминают, по крайней мере впрямую. Называя игру асов показной и не объясняя, что имеется в виду, Ж. Дюмезиль, видимо, и говорит об этой иной сцене, но говорит косвенным образом. Речь идет, разумеется, о коллективном убийстве. Если бы Бальдр не был неуязвим, он, разумеется, не уцелел бы после того, что с ним сделали асы, — произошло бы то самое событие, которого боится и сам бог, и все асы вместе с ним. Бальдр погиб бы, пав жертвой коллективного убийства подобно множеству других божеств. Миф о Бальдре ничем не отличался бы от бесчисленных мифов, главная драма которых заключается в коллективном убийстве.

Отнюдь не сообщая нам чего-то действительно оригинального и неожиданного, сцена из этого мифа нас удивляет, игра асов кажется нам странной, потому что она похожа как две капли воды на самую расхожую, самую избитую сцену любой мифологии — на коллективное убийство. Уговор о неуязвимости Бальдра просто превратил сцену убийства в безобидную игру.

Но, может быть, дело в простом совпадении, в случайном сходстве? Из последующего мы увидим, что это совсем не так. Чтобы понять, что наш миф состоит в тесном родстве с мифами, рассказывающими о коллективном убийстве, нужно пойти до конца и констатировать, что игра асов, в принципе безобидная, в конечном счете приводит к тем же последствиям, как если бы все происходило «по-настоящему». Бальдр падает, пораженный насмерть одним из тех богов, которые по всей видимости ведут себя так, словно намереваются его убить, но за которыми миф этого намерения не признает — а по каким причинам не признает, это, может быть, мы сумеем выяснить.