Мое внимание и к латинскому оригиналу (ibi in turba ictus Remus cecidit), и к примечательному процессу смягчения и минимизации в процитированном переводе привлек Мишель Серр. Мне, разумеется, скажут, что слово bagarre [сумятица] в данном контексте предполагает множество ссорящихся. Это правда. Но у слова turba есть почти терминологическое значение: это толпа, поскольку в ней есть смятение, смута и смутьян; это слово, которое чаще всего повторяется в многочисленных рассказах о коллективных убийствах, содержащихся в первой книге Тита Ливия. Это слово настолько важно, что его буквальный эквивалент необходим во всяком переводе текста Тита Ливия, а его отсутствие неизбежно оказывается чем-то аналогичным (менее наглядным, но столь же эффективным) исчезновению коллективного убийства в таких текстах, как миф о Бальдре или миф о куретах. Это означает, что на всех этапах развития культуры мы сталкиваемся с феноменом одного типа — с сокрытием учредительного убийства. Этот процесс продолжается и в наши дни при посредничестве самых разных идеологий — например, классического гуманизма или борьбы против «западного этноцентризма».

Мне, конечно же, скажут, что это мой «фантазм». Доказательством, что это не так, служит то представление, о котором я только что упоминал, а именно — почти всеобщая иллюзия, будто в мифе о Ромуле и Реме нет репрезентации коллективного убийства. На самом же деле она есть и занимает центральное место — а исчезает постепенно благодаря процессу подавления или удушения — настоящему интеллектуальному эквиваленту того, что патриции сделали с самим Ромулом в одной из версий убийства у Плутарха. Как показал Мишель Серр, в этом мифе есть еще несколько убийств, плавающих на периферии и оттесняемых все дальше вплоть до едва не наставшего момента, когда их вытеснение стало бы окончательным. При первом упоминании о них лбы «истинных ученых» хмурятся, а при втором вас автоматически исключают из сообщества так называемых «серьезных исследователей» — то есть тех, кто сегодня утверждает, что религия вообще есть мнимый феномен. О вас начинают говорить как об интеллектуальном авантюристе, алчущем сенсаций и рекламы. Вы всего лишь бесстыдный эксплуататор коллективного убийства, этого левиафана мифологических штудий.

Подчеркну еще раз, что, на мой взгляд, Тит Ливий интересен не тем, что диссидентские версии коллективного убийства Ромула и особенно малоизвестная версия коллективного убийства Рема (версия всегда забываемая или более или менее фальсифицируемая) позволяют зачислить еще один миф в шеренгу мифов, содержащих репрезентацию коллективного убийства. Даже если бы удалось показать, что все мифы происхождения содержат такую репрезентацию, эта демонстрация обладала бы лишь второстепенным интересом. Намного интереснее сам процесс стирания, так как он слишком регулярен, чтобы быть случайным. Короче говоря, сама мифология свидетельствует косвенным, но интенсивным образом против того упрямства, с которым мы отказываемся заметить ее больное место.

Тит Ливий излагает самым строгим образом то, что можно назвать элементарной мифологической драмой: близнецы как не выполняющий своей различительной функции знак (la (non-)signification des jumeaux), их миметическое соперничество, происходящий из него жертвенный кризис, разрешающее этот кризис коллективное убийство. Все это мы встречаем у всех великих античных авторов и у всех их классических подражателей. Признать это единство — например, единство Тита Ливия и Корнеля или Еврипида и Расина — значит признать то свидетельство, которое подвергали цензуре два или три века филологической близорукости. Но это не значит пропускать эти великие тексты через очередную «критическую мясорубку» в современном стиле.

У Тита Ливия заслуживает восхищения и подражания и все это, и изложение обеих версий убийства Рема: коллективной и индивидуальной — в необходимом порядке их диахронической эволюции. В отличие от наших модных научных школ, цепляющихся исключительно за синхронию, римский историк видит, что у разработки мифа есть время и оно всегда направлено в одну сторону, всегда стремится к той же цели, которой, впрочем, никогда не достигнет, несмотря на бесконечное число помощников и несмотря на почти единодушную поддержку, — и эта цель есть окончательное стирание коллективного убийства. Версия без коллективного убийства воспринимается как позднейшая по отношению к версии его сохраняющей. Именно это я попытался показать относительно Бальдра и куретов. Мифологическая трансформация протекает в одном направлении, а именно в направлении стирания следов.

Интересно отметить, что в Риме всегда существовала собственная апокалиптическая традиция. Она предрекает насильственное разрушение города вследствие его насильственного происхождения. Мирча Элиаде в своей «Истории идей и религиозных верований» говорит об отражении мифа о Ромуле и Реме в сознании римлян:

Об этом кровавом жертвоприношении — первом, предложенном божеству Рима, — народ навсегда сохранит потрясенную память. Более чем через семьсот лет после основания Города Гораций все еще будет говорить о нем как о первородном грехе, чьи последствия должны непреодолимо привести к гибели города, толкнув его сыновей к взаимной резне. В каждый критический момент своей истории Рим тревожно задумывается, веря, что над ним тяготеет проклятие. Как при своем рождении он не был в мире с людьми, так он не был в мире и с богами. Эта религиозная тревога будет тяготеть над его судьбой[37].

Эта традиция интересна тем, что возлагает ответственность за учредительное убийство на коллектив всей общины целиком. В основе этой традиции, разумеется, лежит коллективная версия этого убийства и, если и есть что-то отчасти магическое в теории, которую она построила относительно его отдаленных последствий, то это лишь переведенная на магический лад истина, не зависящая от способа выражения, — истина о том, что всякое сообщество вынуждено основываться и упорядочиваться исходя из насилия, которое радикально разрушительно в своем принципе и которое должно оставаться таким до самого конца, но которое коллектив — благодаря какому-то чуду — сумел отсрочить, которое благодаря какой-то богоданной отсрочке стало временно созидательным и примирительным.

Глава VIII. Наука о мифах

Теперь мы знаем, что в религиозных формах, идеях и вообще в религиозных институтах следует видеть искаженное отражение актов насилия, исключительно «успешных» в плане их коллективных последствий, а в мифологии, в частности, видеть воспоминание этих же актов насилия в той репрезентации, какую эта успешность навязывает их исполнителям. Передаваясь от поколения к поколению, это воспоминание неизбежно эволюционирует, но никогда не обретает секрет своего изначального искажения — напротив, оно постоянно его утрачивает и все глубже зарывает. Религии и культуры скрывают это насилие, чтобы учреждаться и продолжаться. Обнаружить их секрет — значит предложить решение, которое следует называть научным, для самой большой загадки всякой науки о человеке — загадки природы и происхождения религии.

Утверждая научный характер данного решения, я иду вразрез с современной догмой, которая гласит, что в области наук о человеке научность в строгом смысле невозможна. Мое утверждение наталкивается на предельный скептицизм, особенно среди людей в принципе компетентных, чтобы о нем судить, — среди специалистов наук или, точнее, не-наук о человеке. Даже те, кто менее ко мне строг, часто подчеркивают, что я заслуживаю снисхождения вопреки, а не благодаря моим непомерным претензиям. Их благожелательность меня ободряет, но и изумляет. Если защищаемый мной тезис ничего не стоит, то чего же могут стоить книги, целиком посвященные его защите?

Я хорошо понимаю, какими смягчающими обстоятельствами обусловлена эта благожелательность. В мире, который уже ничему не верит, на чрезмерные притязания не стоит обращать внимания. Ведь число выходящих книг постоянно растет, и, чтобы привлечь внимание к своей, бедный автор вынужден преувеличивать важность своих идей. Он сам должен заниматься своей рекламой. Поэтому не стоит всерьез относиться к несдержанности его языка. Это. сумасшествие не его, а объективных условий, культурного производства.