Тогда уже незачем будет говорить о науке в связи с демистификацией мифологии — как мы сейчас не говорим о ней в связи с Гийомом де Машо. Но сегодня моей гипотезе отказывают в звании «научной» по причинам обратным тем, по каким ей в этом звании будут отказывать потом, когда она станет слишком очевидной и останется далеко в тылу от бурного переднего края науки. Научной она будет считаться лишь в промежуточный период между почти всеобщим сегодняшним непризнанием и всеобщим завтрашним признанием. Точно так же на аналогичном этапе своего существования как научная воспринималась демистификация европейского колдовства. Мы упоминали о нашей неохоте давать титул «научная» гипотезе, совсем лишенной риска и сомнительности. Но гипотеза, состоящая сплошь из рисков и сомнительностей, тоже не будет научной. Чтобы заслужить это славное звание, нужно сочетание максимума сегодняшней сомнительности и максимума потенциальной достоверности.

Именно это и сочетается в моей гипотезе. На основании прошлых неудач исследователи слишком поспешно решили, что такое сочетание возможно лишь в областях, поддающихся математизации и экспериментальной проверке. Доказательством, что дело обстоит совершенно не так, служит то, что это сочетание отныне реализовано. Моя гипотеза существует уже не один век и, благодаря ей, переход от сомнительности к достоверности в вопросе демистификации уже произошел в первый раз — по отношению к историческим текстам, значит, он может произойти и во второй раз — по отношению к текстам мифологическим.

Нам трудно увидеть, что дело обстоит именно так, потому что сегодня достоверности нас уже отталкивают; мы склонны изгонять их в дальние углы нашего сознания; точно так же, как сто лет назад мы были склонны изгонять сомнительности. Мы охотно забываем, что наша демистификация колдовства и других гонительских предрассудков составляет нерушимую достоверность.

Если завтра эта достоверность распространится на мифологию, то мы, разумеется, не узнаем сразу всё, но у нас будут ответы точные и, вероятно, окончательные на некоторое число вопросов, которые встают перед исследователями — или встали бы, если бы исследователи не утратили всякую надежду дать на них строгие и окончательные ответы.

И я не вижу причин, по которым стоило бы отказаться от эпитета «научный» для подобного результата, поддается он математизации или нет. Какой еще термин тут нужно использовать? Меня упрекают за то, что я использую этот термин, — но не вполне понимают, чему именно соответствует мое использование. Меня раздраженно обвиняют в притязательной наглости. Меня считают возможным учить скромности, ничем не рискуя; но не имеют ни минуты времени, чтобы выслушать то, что я хочу сказать.

Мне также предъявляют «фальсификацию» Поппера и прочие прекрасные вещи, пришедшие к нам из Оксфорда, Вены и Гарварда. Мне говорят, что достичь достоверности можно только выполнив драконовские условия, которые и самым строгим наукам, быть может, не по силам.

Наша демистификация Гийома де Машо, безусловно, не «фальсифицируема» в смысле Поппера. Нужно ли поэтому от нее отказываться? Если мы не признаём достоверности даже здесь, если мы выступаем исключительно за великую демократию интерпретаций, никогда не бывающих ни истинными, ни ложными, которая в наши дни господствует во всех не поддающихся математизации областях, то действительно — нам придется смириться с этим результатом. Но тогда мы должны задним числом осудить и тех, кто положил конец охоте на ведьм. Ведь они же были еще большими догматиками, чем сами охотники на ведьм, и, подобно им, верили, что обладают истиной. Зачем же потакать их претензиям? По какому праву эти люди позволяли себе объявлять единственно верной всего лишь одну из интерпретаций — разумеется, свою собственную, — в то время как тысячи других интерпретаторов, выдающихся охотников на ведьм, видных членов университета, а иногда и таких прогрессивных личностей, как Жан Воден, смотрели на эту проблему совершенно иначе? Какая невыносимая самоуверенность, какая пугающая нетерпимость, какое поразительное пуританство! Разве не нужно позволить цвести ста цветам интерпретаций — колдовским и неколдовским, каузальности природной и каузальности магической, причинам, допускающим коррективное вмешательство, и причинам, ускользающим от заслуженной корректировки?

Слегка сместив контексты и ничего существенно не изменив в самих объектах, мы без труда показываем смехотворность некоторых современных точек зрения — по крайней мере, в применении к этим объектам. Критическая мысль, несомненно, находится в состоянии крайнего упадка — будем надеяться, временного. Но эта болезнь делается острее оттого, что ее принимают за высшую утонченность критического духа. Если бы наши предки думали так же, как современные властители дум, они бы никогда не прекратили процессов о колдовстве. Поэтому стоит ли удивляться, что в наши дни предметом ревизионистских сомнений оказываются самые неоспоримые ужасы истории XX века — раз интеллигенция — то есть те, кто обязан рационально искать и защищать историческую истину, — впала в полное бессилие, пустившись в бесконечную гонку за все более бесплодной утонченностью и придя в результате к идеям, убийственным для разума и истины — то есть самоубийственным для нее самой, но мы не замечаем самоубийственности этих идей — или даже называем их «позитивным» развитием.

Глава IX. Ключевые слова евангельских Страстей

Проделанный анализ заставляет нас заключить, что человеческая культура обречена на непрерывное сокрытие своего собственного происхождения из коллективного насилия. Такое понимание культуры позволяет выделить и понять как сами последовательные стадии культурного комплекса, так и переход от предыдущей стадии к последующей — переход через посредство кризиса аналогичного тем, следы которых мы находим в мифах и следы которых мы находим в истории в те эпохи, когда гонения нарастают. Именно в периоды кризиса и диффузного насилия грозит распространиться подрывное знание, но всякий раз оно само падает жертвой виктимных или квазивиктимных перестроек культуры, происходящих при пароксизмах беспорядка.

Эта модель остается действенной и для нашего общества — она даже более действенна, чем всегда, — и однако ее недостаточно, чтобы объяснить то, что мы называем нашей историей. Наша дешифровка гонительских репрезентаций внутри нашей собственной истории (даже если завтра она не будет распространена на всю мифологию) уже является крупным поражением культурного сокрытия — поражением, которое могло бы очень быстро превратиться в разгром. Либо культура совсем не то, что я о ней говорю, либо питающая ее сила сокрытия в нашей вселенной сочетается с некоей второй силой, которая противодействует первой и стремится разоблачить незапамятную ложь.

Эта сила разоблачения[38] существует, и мы все знаем, что она существует, но вместо того, чтобы видеть в ней то, о чем я говорю, большинство из нас, напротив, видит в ней главную силу сокрытия. Это самое большое недоразумение нашей культуры, и оно неизбежно рассеется, если мы наконец признаем в мифологиях максимум той самой гонительской иллюзии, чьи ослабленные эффекты мы уже дешифруем внутри нашей собственной истории.

Эту разоблачительную силу образует Библия как ее определяют христиане — то есть соединение Ветхого и Нового Заветов. Именно она позволила нам дешифровать те гонительские репрезентации, которые мы уже научились дешифровывать, и она же в эту самую минуту учит нас дешифровывать все остальные — то есть всю религию в ее целостности. На этот раз победа будет настолько решительной, что приведет к разоблачению и самой той силы, которая стала причиной этой победы. Евангелия разоблачат сами себя как универсальная разоблачающая сила.

Однако на протяжении столетий все самые влиятельные мыслители твердят нам, что Евангелия — такой же миф, как и все остальные, и они сумели убедить в этом большинство людей. Действительно, в центре Евангелий стоят страдания Христа — то есть та же самая драма, что и во всех мировых мифологиях. Как я попытался показать, точно так же обстоит дело со всеми мифами вообще. Подобная драма всегда нужна, чтобы порождать новые мифы — то есть чтобы представлять ее самое в перспективе гонителей. Но эта же самая драма нужна и для того, чтобы представить ее в перспективе жертвы, твердо решившей отвергнуть гонительские иллюзии, — то есть эта же самая драма нужна, чтобы породить тот единственный текст, который может положить конец всякой мифологии.