Я обещал говорить насколько возможно просто, а оппозиция между темой и структурой может кое-кому показаться абсурдной и излишне наукообразной. Однако без нее нам не обойтись. Но чтобы ее прояснить, достаточно применить ее к проблеме, с которой мы столкнулись.

Когда мы восклицаем по поводу текста Гийома «евреи — козлы отпущения!», мы резюмируем верную интерпретацию этого текста. Мы выявляем гонительскую репрезентацию, к которой автор относится некритично, и замещаем ее интерпретацией, которая ставит евреев на то же место, что и Иисуса в рассказе о Страстях. Они не виновны, они жертвы беспричинной ненависти. Вся толпа, а подчас и власти в один голос утверждают обратное, но нас их единодушие не убеждает. Гонители не ведают, что творят.

Применяя этот тип дешифровки, мы все, сами того не сознавая, занимаемся структурализмом, причем наилучшим. Структурная критика древнее, чем мы думаем, и потому ее бесспорные и неоспоримые примеры я старался искать как можно дальше. В случае Гиойма де Машо достаточно употребить выражение «козел отпущения», потому что здесь это выражение называет скрытый структурирующий принцип, из которого вытекают все темы, все гонительские стереотипы, представленные в лживой перспективе автора, не способного распознать в евреях, о которых он говорит, козлов отпущения (которых зато видим мы), в отличие от Евангелий, которые сами признают козла отпущения в Иисусе.

Уподоблять эти два типа текстов — Гийома де Машо и Евангелия — под тем предлогом, что и тот и другой как-то связаны с «козлом отпущения», было бы нелепо. Одно и то же событие они описывают столь различно, что было бы гнусно и глупо их смешивать. Первый тип текста говорит нам, что жертва виновна, он отражает механизм козла отпущения, обрекающий сам этот текст на гонительскую репрезентацию, не доступную его собственному критическому взгляду, и потому этой критикой должны заниматься мы сами; второй же тип текста предвосхищает нашу критику, поскольку сам провозглашает невинность жертвы.

Нужно ясно понимать смехотворность и гнусность подобного смешения. Точно такую же нелепую гнусность мы бы совершили, если бы, например, отказались различать антисемитизм Гийома и разоблачение его антисемитизма у современного историка под тем предлогом, что, мол, и текст Гийома, и текст этого историка оба тесно связаны с козлом отпущения в некоем неопределенном смысле. Такое смешение поистине стало бы верхом гротеска или интеллектуальной извращенности.

Поэтому прежде чем в связи с каким-то текстом говорить о козле отпущения, нужно поставить вопрос, идет ли речь о козле отпущения данного текста (о скрытом структурирующем принципе) или же речь идет о козле отпущения внутри данного текста (об эксплицитной теме). Лишь в первом случае следует определять этот текст как гонительский, целиком подчиненный гонительской репрезентации. Этим текстом управляет эффект козла отпущения, но сам текст об этом эффекте не говорит. Во втором же случае, напротив, текст говорит об эффекте козла отпущения, но им не управляется. Такой текст уже не просто сам не является гонительским, но он открывает правду о гонении.

Пример с антисемитизмом и его историками ясно показывает, что это различие очень просто, проще некуда. Но вот что интересно: как только мы переносим это различие на примеры другого типа — мифологию и евангельский текст — никто уже его не понимает, никто уже его не узнаёт.

Мои цензоры не допускают, что можно читать мифологию тем же способом, каким все мы читаем Гийома де Машо. Они не могут вообразить применение к мифам той же процедуры, которую они сами применяют к весьма похожим текстам. Вооружившись ярким фонарем, они тщетно ищут в текстах, которые я разбираю, то, чего они там никогда не найдут и не могут найти, — тему или мотив козла отпущения. Говорят о теме и о мотиве, разумеется, они, а не я — они не понимают, что я говорю о структурирующем принципе.

Они упрекают меня в том, что я вижу то, чего нет, прибавляю к мифам то, что не встречается в самих мифах. С текстом в руках они призывают меня указать им слово, строку, пассаж, которые бы недвусмысленно обозначали пресловутого козла отпущения, о котором я говорю. Мне нечего ответить на это требование, и тогда они заявляют, что окончательно меня опровергли.

Мифы безмолвствуют о козле отпущения. Вот, казалось бы, великое открытие! Его должен был бы совершить, по мнению моих цензоров, я, поскольку они сами совершают его, читая мои книги. Они усердно внушают мне эту важную истину. Все они видят во мне типичный случай той болезни — «французской» или «американской», кому как нравится, — которая называется дух системы. Такие люди, как я, видят и слышат лишь то, что подтверждает их теорию, а все остальное безжалостно устраняют. Я все свожу к одной теме. Я изобретаю новый редукционизм. Подобно множеству других предшественников, я выбрал частный факт и безмерно его раздул в ущерб остальным.

Эти критики рассуждают так, как если бы иногда козел отпущения все-таки встречался в мифах под своим именем. Наверное, чтобы не слишком меня обижать, они готовы на уступки, они согласны отвести укромный уголок козлу отпущения, попросив, видимо, другие темы и мотивы немного ужаться, чтобы приютить новичка. По-моему, они слишком добры. Козел отпущения в том смысле, какой меня интересует, не занимает в мифах вообще никакого места. Если бы он это место в них занимал, то я оказался бы совершенно неправ, а «моя теория» рухнула бы. Тогда он не смог бы быть тем, что я из него делаю, — а именно структурирующим принципом, который управляет всеми темами извне.

Смешно утверждать, будто текст Гийома де Машо не имеет ничего общего со структурой козла отпущения, под тем предлогом, что сам этот текст о козле отпущения не упоминает. Текст тем сильнее подчиняется эффекту козла отпущения, чем меньше он о нем говорит, чем меньше он способен выявить тот принцип, который им самим управляет. Именно в этом и только в этом случае текст целиком подчиняется виктимной иллюзии, подчиняется мнимой виновности жертвы, подчиняется магической каузальности.

Мы не настолько наивны, чтобы требовать, чтобы выражение «козел отпущения» или его эквивалент эксплицитно фигурировали в тех текстах, которые в силу своего гонительского характера наводят нас на мысль об этом понятии.

Если для того, чтобы расшифровать исторические гонительские репрезентации, мы бы ждали, пока сами творцы насилия возымеют любезность называть себя истребителями козлов отпущения, то мы рисковали бы прождать очень долго. Нам сильно повезло уже в том, что они оставили нам косвенные знаки своих гонений — пусть прозрачные, но все же требующие от нас интерпретации. Почему же иначе должно обстоять дело в мифах? Почему те же самые гонительские стереотипы или их явное сокрытие не могут и в мифах служить косвенными знаками того, что и мифы подчинены гонительской структурации, подчинены эффекту козла отпущения?