Тотчас, с поспешностью, теперь же… Не без умысла текст, обычно столь скупой на детали, умножает знаки нетерпения и лихорадочности. Саломея встревожена подозрением, что царь, отрезвленный после окончания пляски и ухода плясуньи, может отменить свое обещание. Точнее, в ней встревожено ее желание; желание ее матери стало ее желанием. Тот факт, что желание Саломеи целиком скопировано с чужого желания, ничуть не ослабляет его интенсивность, напротив: имитация исступленнее, чем оригинал.

Дочь Иродиады — еще ребенок. Греческий оригинал применяет не слово коге (девушка), а уменьшительное korasion (девочка). Иерусалимская библия[48] правильно переводит словом fillete (девочка). С представлением о Саломее — профессиональной соблазнительнице — нужно расстаться. Гений евангельского текста не имеет ничего общего с куртизанкой Флобера, с танцем семи покрывал и с прочим ориентальным хламом. Несмотря на то, что она еще ребенок — или, точнее, поскольку она еще ребенок, Саломея почти мгновенно переходит от невинности к пароксизму миметического насилия. Невозможно придумать более блестящую последовательность. Сперва, в ответ на грандиозное предложение монарха — молчание девочки; затем обращенный к матери вопрос; затем ответ матери; желание матери; и, наконец, усвоение девочкой этого желания, желание девочки. Ребенок просит взрослого восполнить не ту нехватку, какой является желание, но нехватку самого желания. Перед нами имитация как чистая сущность желания, непонятая и всегда непостижимая, поскольку слишком необычная, равно чуждая философским концепциям имитации и психоаналитическим теориям желания.

Конечно, в этом разоблачении есть нечто схематичное. Оно дается за счет психологического реализма. Какой бы молниеносной ни была передача желания от одного индивида к другому, трудно вообразить, чтобы здесь хватило лишь краткого ответа матери на вопрос дочери. Эта схематичность раздражает всех комментаторов. Первому она не понравилась Матфею: между предложением Ирода и ответом Саломеи он убрал разговор матери и дочери; он заметил его неловкость, он не распознал его гениальность, или же он счел изложение слишком эллиптичным, чтобы его сохранить. Он просто нам сообщает, что дочь ответила «по наущению» матери (Мф 14, 8), и хотя это верная интерпретация того, что рассказано у Марка, но она лишает нас захватывающего зрелища того, как Саломея в одно мгновение превращается миметически во вторую Иродиаду.

«Подхватив» материнское желание, дочь перестает отличаться от матери. Две женщины играют рядом с Иродом одна за другой одну и ту же роль. Наш неколебимый культ желания мешает нам распознать этот процесс унификации: он скандализует наши предрассудки. Современные адаптаторы этого сюжета делятся поровну на тех, кто прославляет только Иродиаду, и тех, кто прославляет только Саломею, превращая то одну, то другую (на самом-то деле неважно, кого именно из двух) в героиню желания более интенсивного, а значит, согласно адаптаторам, более уникального, более спонтанного, более освобожденного, — и все эти идеи текст Марка опровергает с силой и простотой, которые полностью ускользают от вульгарности[49] (этот термин здесь нужно понимать как можно буквальнее) аналитических инструментов, которые мы себе выковали, — психоанализа, социологии, этнографии, истории религии и т. д.

Разделившись между Иродиадой и Саломеей, современные служители культа желания молча восстанавливают ту истину, которую их культ должен отрицать, а именно, что желание, становясь все более миметическим и интенсивным, отнюдь не индивидуализирует, а напротив, делает тех, кем овладевает, все более взаимозаменимыми, все более замещаемыми друг другом.

Прежде чем говорить о пляске, нужно еще вспомнить то понятие, которым пронизан наш текст, хотя оно и не встречается в явном виде. Это «скандал»[50] или «камень преткновения». Происходя от глагола skadzein, означающего «хромать», skandalon означает препятствие, которое отталкивает, чтобы привлечь, и привлекает, чтобы оттолкнуть. Споткнувшись об этот камень один раз, невозможно не спотыкаться об него снова и снова, поскольку первый инцидент, а затем и последующие делают его все более притягательным[51].

Я вижу в скандале строгое определение миметического процесса. Современный смысл слова покрывает лишь небольшую часть евангельского смысла. Желание прекрасно видит, что, желая того, чего желает другой, оно превращает свой образец в соперника и преграду. Будь оно мудрым, оно бы вышло из игры, но если бы желание было мудрым, оно бы не было желанием. Не встречая на своем пути ничего кроме преград, оно включает их в свое представление о желанном, оно выводит их на первый план; оно уже не умеет желать без них; оно их жадно культивирует. Именно так оно становится злобной страстью к преграде, дает себя скандализовать. Именно эту эволюцию нам демонстрирует переход от Ирода к Иродиаде, а затем к Саломее.

Иоанн Креститель — скандал для Иродиады в силу того единственного факта, что он говорит правду, а у желания нет злейшего врага, чем правда. Именно поэтому оно может превратить эту правду в скандал; сама правда становится скандальной, и это худший из скандалов. Ирод и Иродиада держат правду в плену, превращают ее в ставку в игре, впутывают ее в пляски своего желания. Блажен, говорит Иисус, тот, а, ля кого я не стану причиной скандала[52].

Скандал всегда в конце концов инкорпорирует то, что от него сильнее всего уклоняется, то, что должно бы оставаться ему наиболее чуждым. Слово пророка — это один пример, и детство — другой. Толковать Саломею так, как я, — значит видеть в ней ребенка — жертву скандала, значит применять к ней слова Иисуса о скандале и детстве:

Кто примет одно такое дитя <…>, тот Меня принимает; а кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской (Мф 18, 5–6).