The Apostle Paul. The Rationale for Universalism

В конечном счете, понять связь между katallage и soteria, которая в то же время есть отношение между смертью и жизнью, значит понять, что для Павла соотношение смерти Христа и его воскресения выражается полной дизъюнкцией. Ибо смерть есть действие в ситуации — операция, которая имманентизирует событийное место, в то время как воскресение есть само событие. Поэтому аргументация Павла чужда всякой диалектике. Воскресение — это и не освобождение от смерти, и не преодоление ее. Это две различные функции, в соединении которых нет никакой необходимости. Так как из существования событийного места никогда не следует возникновение события. Даже если такого возникновения требуют условия имманентности, оно, тем не менее, принадлежит порядку благодати.

Именно поэтому Ницше ошибается, когда делает из Павла типичного священника, воплощающего в себе силу ненависти к жизни. Известна его диатриба:

Но тут явился Павел… Павел, эта ставшая плотью и духом ненависть чандалы, ненависть к «миру», этот иудей, этот вечный жид par ехсеllence… Вот в чем была суть «Дамаска», мгновенного обращения: Павел понял, что нужна вера в бессмертие, чтобы отнять ценность у «мира», — вооружившись понятием «ада», станешь господином даже над Римом, «мир иной» убьет жизнь… Нигилист/христ… — вот была бы рифма, и не только рифма… (Антихристианин, 58)

Все в этом тексте не на своем месте. Нами уже было сказано, что «вера в бессмертие» не волнует Павла, более всего желающего триумфа утверждения над отрицанием, жизни над смертью, нового человека (сверхчеловека?) над ветхим человеком; что ненависть против Рима изобретена Ницше — ведь речь идет о человеке, гордившемся тем, что он римский гражданин; что «мир», который Павел объявляет распятым с Христом, есть греческий космос, благая тотальность, распределяющая места и внушающая мысли согласиться на эти места; что речь идет, следовательно, о том, чтобы открыться жизненному праву бесконечного, чтобы открыться нетотализируемому событию; что в проповеди Павла нет никакого упоминания о преисподней, и особенностью его стиля является то, что он никогда не взывает к страху, но всегда к мужеству; и, наконец, что «убиение жизни», конечно, не было желанием того, кто с какой-то дикой радостью вопрошал: «Смерть… где твоя победа?». Программу Павла лучше выражало бы «убиение смерти»..

И тому, кто требовал дионисийского утверждения, тому, кто подобно Павлу хотел расколоть мировую историю надвое и повсюду поставить «да» жизни вместо «нет» нигилизма, стоило бы вдохновляться следующими словами:

Ибо Сын Божий, Иисус Христос, проповеданный у вас нами, мною и Силуаном и Тимофеем, не был «да» и «нет»; но в Нем было «да»… (1Кор 1,19)

Именно это, а не культ смерти, утверждает Павел: обоснование универсального «да».

И тому, кто хотел стать по ту сторону добра и зла, чтобы по ту сторону обрядов и священников явился новый человек, со всей той сверхчеловечностью, на которую способна человечность, следовало бы привлечь на свою сторону Павла — того Павла, который вполне по-ницшеански заявлял: «Ибо во Христе Иисусе ничего не значит обрезание, ни необрезание, а новая тварь» (Гал. 6,15).

Ницше не столько противостоит Павлу, сколько соревнуется с ним. И в желании открыть другую эпоху в истории человечества, и в убеждении, что человек может и должен быть преодолен, и в уверенности, что следует покончить с виновностью и законом. Не является ли братом Ницше Павел, провозгласивший: «Если служение осуждения славно, то тем паче изобилует славою служение оправдания» (2Кор. З,9)? Та же — порой грубая — мешанина неистовости и святой кротости. Та же чувствительность. Та же уверенность в собственной избранности. Павлу, считавшему себя «избранным к благовестию Божию» (Рим.1,1) отвечает Ницше, выдвигающий причины, по которым он является «судьбой». Наконец, та же универсальность обращения, то же планетарное странничество. Ради утверждения великой (и даже, как он говорит, «самой великой») политики, Ницше справляется о возможностях всех народов, объявляет себя поляком, желает вступить в союз с евреями, пишет Бисмарку… И Павел, дабы не стать пленником ни одной из местных групп, ни одной провинциальной секты, мысленно странствует по всей Империи и противостоит тем, кто хочет его привязать к какому-то месту: «Я должен и Еллинам и варварам, и мудрецам и невеждам» (Рим.1,14).

Оба они возвели антифилософию на такую высоту, где речь идет уже не о «критике», будь она даже радикальной, не о мелких прихотях мудреца или метафизика. Речь идет о куда более серьезном деле: событийно явить интегральное утверждение жизни против царства отрицания и смерти. Павел, или Заратустра неустанно предвосхищают момент, когда «поглощена смерть победою» (1Кор. 15, 54).

И если, ввиду этого, Павел близок Ницше, то он, тем не менее, не диалектик, как порой полагают. Речь не идет об отрицании смерти, при ее сохранении, речь идет о ее исчезновении, ее уничтожении. Ничуть не более Павел напоминает подобного раннему Хайдеггеру доктринера бытия-к-смерти и конечности. В разделенном субъекте бытие-к-смерти остается той частью, которая не перестает говорить «не» — частью, которая не захвачена исключительным «но» благодати, «но» события, «но» жизни.

Христос-событие для Павла — это лишь воскресение. Оно искореняет негативность, и если смерть необходима для созидания места события, то само событие остается утверждением, несводимым к смерти.

Христос был изъят — ek nekron — из мертвых. Это изъятие из места смерти, устанавливает точку, в которой смерть теряет власть. Изъятие, извлечение, но не отрицание:

Если же мы умерли со Христом, то веруем, что и жить будем с Ним, зная, что Христос, воскреснув из мертвых, уже не умирает: смерть уже не имеет над Ним власти. (Рим.6,8-10)