By water and blood and by the Spirit
Третий пример. Из последующего повествования ясно, что в числе учеников был и тот, которого Иисус любил (ср. стихи VII. 7, 20). Кто же он? Один из сынов Зеведеевых, который здесь, в первый и единственный раз, назван в Ин. по имени? Или один из двух других, имена которых не даны? Толкователь может с одинаковым основанием защищать и ту, и другую возможность. Вторая отвечала бы тому покрову молчания, который лежит на Возлюбленном на протяжении всего Евангелия. В пользу первой говорила бы сама единственность упоминания сынов Зеведеевы, и притом в конце книги. Некоторые видят в этом упоминании как бы подпись художника в углу картины. На вопрос о лице Возлюбленного, а значит и автора книги, мы были бы, таким образом, вновь поставлены перед неограниченной множественностью ответов. Но дело осложняется тем, что слова, которые переданы в русском синодальном переводе: «и двое других из учеников Его», восходят к греческому подлиннику και άλλοι έκ των μαθητών αύτοΰ δύο, буквально повторяющему και έκ των μαθητών αύτοΰ δύο в Ι. 35 (в синодальном переводе «и двое из учеников Его»). Подобного рода повторения встречаются в Новом Завете нередко и никогда не бывают случайными. Так, в Мф. буквальное совпадение IX. 35 с IV. 23 подчеркивает единство учения Христова словом и делом, представленного в Нагорной Проповеди и иллюстрирующего ее действиями Христовыми. В Ин. столь же буквальное совпадение I. 28 и X. 40 будет в свое время предметом нашего нарочитого внимания. Мы увидим то значение, какое оно имеет для понимания плана Ин. Что же вытекает из совпадения Ин. I. 35 и XXI. 2? Вытекает тождество двух учеников I. 35 и двух по имени не названных учеников XXI. 2. К этому выводу нас обязывает аналогия. Против отождествления первого из них с Андреем (I. 40) не возникает никаких возражений. Отождествление другого наталкивается на трудность. Мы видели, что чтение πρώτος в Ин. I. 41 склоняло бы нас к тому, чтобы видеть в нем одного из сынов Зеведеевых.
Но это отождествление не исключает критического чтения πρώτον. Напротив, умолчание имени второго ученика, наряду с упоминанием имен Андрея и Петра, и связь его с ними еще до призвания делает его отождествление с одним из сынов Зеведеевых очень вероятным. Но сыновья Зеведеевы уже названы и тем самым отпадают. Иначе говоря, тот вывод, к которому нас приводит сопоставление XXI. 2 и I. 35, говорит и за и против отождествления Возлюбленного с одним из сынов Зеведеевых. Здесь даже не двусмысленность. Здесь прямое противоречие, в которое нас сознательно запутывает евангелист, блюдя тайну Возлюбленного.
В качестве последнего примера я приведу определение времени первого явления Воскресшего Господа ученикам (XXI. 19). В синодальном переводе стоит: «в тот же <...> день». Перевод этот, как будет в свое время показано, не буквальный, а представляет собою толкование, притом неправильное. По-гречески стоит τη ήμερα εκείνη. В контексте Ин. это выражение возвращает нас к Прощальной беседе, где оно относится к скорому возвращению Христа во Святом Духе, которое он обещает ученикам. Но в Прощальной беседе (ср. XIV. 20; XVI. 23. 26) это определение времени неизменно имеет форму έν εκείνη τη ήμερα. Грамматически между обоими выражениями нет различия. И то, и другое значит «в день тот» или «в тот день». Славянский перевод, всегда буквальный, и в этих случаях сохраняет порядок слов подлинника. Но и в языках славянского корня выражение
«в тот день», и «в день тот» значат одно и то же. И потому, как тоже в свое время будет показано, явление Господа (XX. 19-23) может и должно быть понимаемо в контексте Евангелия как исполнение обетования Прощальной беседы. Это доказывается совпадением ряда подробностей, в том числе и обозначения времени. На этот счет у меня нет никаких сомнений. Но в таком случае спрашивается: почему евангелист, всегда необычайно точный и несомненно заинтересованный в толковании явления XX. 19-23 как исполнения обещанного в Прощальной беседе, не повторил прежнего выражения έν εκείνη τη ήμέρςι, а заменил его хотя равнозначным, но новым τη ήμέρς! εκείνη? О случайности не может быть и речи. Небрежность принципиально исключается. О чем же он думал? Вопрос должен быть поставлен, но ответа на него Ин. не дает. Мы должны довольствоваться догадками. В Прощальной беседе, как я в свое время постараюсь показать, с чаемым явлением Святого Духа мыслится связанным возвращение Христа и пребывание Его с учениками до конца зона. Но тот же Святой Дух подготовляет и эсхатологическое пришествие Христово. В этом смысле чередование образов Апокалипсиса может быть понимаемо как раскрытие краткого обетования Ин. XVI. 13. Пребывание Христа с учениками в нынешнем зоне подготовляет Его второе пришествие и Царство Славы будущего века. Не этим ли объясняется тонкое различие терминов Ин. XIV и XVI и Ин. XX? Если да, то в этом едва уловимом различии, может быть, кроется новая двусмысленность, позволяющая провести грань между данным и чаемым или, употребляя терминологию, которая еще недавно была злободневной, между эсхатологией осуществленной (realized) и эсхатологией будущего (futuristic).
Я не буду умножать примеров, но мне кажется, что и приведенное достаточно показывает все богатство заключенных в Евангелии мыслей. Мы вскрыли это богатство на частностях. Но и план Евангелия в целом, его построение и соотношение составляющих его частей могут быть понимаемы по-разному. Я даже скажу: должны быть понимаемы по-разному, причем одно понимание отнюдь не исключает другое.
К плану Ин. мы и должны сейчас обратиться.
План Ин.
При исключительно историческом понимании Ин., которое и теперь еще имеет защитников среди консервативных богословов, построение книги можно мыслить чисто механически, как воспроизведение в хронологической последовательности тех событий, которые произошли во времени. Это воспроизведение, которое я назвал бы летописным, не предполагало бы непременно наличия обобщающей идеи, которая давала бы ему внутреннюю целостность. Право на существование имело бы и оно — как одна из тех возможностей, с которыми мы должны считаться при суждении о планах Евангелия. Но мы на ней останавливаться не будем, а сосредоточим свое внимание только на тех построениях, которые стремятся показать на плане Евангелия его органическое единство.
Таково прежде всего деление Евангелия на части, отвечающие смене света и тьмы, дня и ночи. Для того чтобы понять это деление, достаточно вспомнить то, что было сказано выше о символике света и тьмы в Ин. При этом делении, которое в дальнейшем я постараюсь обосновать, надо прежде всего вынести за скобку введение, <гл.> Ϊ. 1—II. 22 и эпилог, гл. XXI. Остающееся представляет собою служение Воплощенного Слова в свете дня; II. 23—XII, как первую часть Евангелия, за которою следует вторая, XIII. 1—XX. 18, оправдывающая символическое заглавие: ночь восхождения Сына к Отцу, восхождения, совершающегося в Страстях и Воскресении. Небольшой отрывок XX. 19-31 представляет при этом делении самостоятельную, третью, часть, имеющую своим содержанием день нового эона, сменивший ночь Страстей и Воскресения. Законность этого деления, надеюсь, проступит с достаточной ясностью из того толкования, которое будет предложено ниже. Сейчас, в некоторое оправдание его, я хотел бы напомнить ту
подробность рассказа о призвании первых учеников, которая уже привлекла к себе наше недоуменное внимание. Какое имеет значение то, что произошло это призвание «около десятого часа» (ср. I. 39)? Явная недостаточность чисто исторического объяснения этой подробности заставляет нас искать другого, и мы спрашиваем себя: нет ли тут мысли о дне прежнего эона, от которого новый эон отделен ночью Страстей и Воскресением? Если так, то указание на десятый час содержало бы мысль о приближающемся конце этого первого мирового дня. Ученики пробыли или, лучше, пребыли с Господом только его последние, предзакатные часы.
Но как уже было сказано, Ин. допускает не одно, а несколько делений, различных, но не исключающих друг друга.
Второе деление, которое я поставил бы, вместе с Lоск'ом{28} и Hoskyns'oм{29}, рядом с тем, которое было только что предложено, отправлялось бы от свидетельства Предтечи об Иисусе как об Агнце Божием (Ин. I. 29. 36). Как уже было отмечено, то обстоятельство, что у распятого и умершего на Кресте Иисуса не были перебиты голени (Ин. XIX. 33), толкуется евангелистом как исполнение ветхозаветного прообраза, заключенного в Пасхальном Агнце, которого кость не сокрушалась (XIX. 36). При этом толковании, предлагаемом как обязательное, мысль евангелиста возвращается в конец Евангелия (XIX. 33-36), к тому, что открылось ему, и им было открыто читателям, в начале книги (I. 29-36). Hoskyns пошел даже дальше этих общих наблюдений и, стараясь показать{30}, что все Ин. стоит под знаком одной господствующей мысли о Христе, как об истинном Пасхальном Агнце, толкует в этом смысле и указание на приближение Пасхи в Ин. VI. 4, вводящем повествование о насыщении пяти тысяч и Евхаристическое учение беседы о хлебе животном.