Jesus the Unknown

Было это или не было? Чтобы спрашивать об этом, слыша лилейное: «Радуйся, Благодатная», и громовое: «Слава в вышних Богу», – каким надо быть глухим. – «Только поэзия! Nichts mehr als Poesie!» – скажет Фридрих Штраус. – «Все про неправду написано», – скажет лакей Смердяков, и с ним сначала согласится Иван Карамазов, а после неземного бреда, чувствуя все еще в волосах веющий «холод междупланетных пространств», вспомнит признание дьявола: «Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило на небо, неся на персях Своих душу распятого разбойника; я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих „Осанна“, и громовый вопль восторга серафимов, от которого потряслось небо и все мирозданье…» Вспомнит и скажет: «Что такое Серафим? Может быть, целое созвездие», и почти поверит.

class="postLine">Верит – видит Гёте-Фауст, чего никогда не увидит Вагнер-Штраус:

Wie Himmelskräfte auf und nieder steigen

Как Силы Неба восходят и нисходят[224]

Будете видеть небо отверстым, и Ангелов Божиих, восходящих и нисходящих к Сыну человеческому. (Ио 1,51.)

Небо отверстое видит отверстый человеческий, а не звериный, глаз.

«Если не вложу перста моего, не поверю», – сказала повивальная бабка Саломея, протягивая руку, чтобы убедиться, что Мать осталась Девою, и тотчас, спаленная пламенем, рука ее отсохла.[225] Обе наши руки – левая – Критика, и правая – Апологетика, осязая, пытая, «было это или не было?» – как бы тоже не отсохли, спаленные тем же пламенем. Люди могут ли о том говорить, о чем Херувимы и Серафимы, закрывая лица в ужасе, молчат?

Мать подносит дитя свое к рождественской елке; горящей огнями, как Вифлеемская ночь горела звездами; дитя еще говорить не умеет, ни даже смеяться, но жадно тянется к свету, смотрит на него широко, от радостного удивления-ужаса, раскрытыми глазами и видит, что «Свет во тьме светит, и тьма не объяла его».

Может быть, дитя все еще помнит, что мы уже забыли: два Божьих подарка миру на елку – два Солнца: то, дневное, меньшее, и это, ночное, большее.

Так бы и нам взглянуть на Рождество, чтобы увидеть его и понять лучше всех богословов и критиков.

VII

Verbum caro factum est, magna pulchritudo

Слово стало плотью, – красота великая! —

молится, поет бл. Августин.[226] Ангельскими перстами, легкими, как сон, соткана вся из звездных лучей эта «красота великая», – Ave, Maria gratiosa, – не наши земные, темные, непроницаемые, неподвижные, в трех измерениях, плотские образы, а неосязаемо-пролетающие, прозрачно-светлые, но более, чем все земное, действительные, небесные тени. Музыкой тишайшей в них сказано все, почти без слов, или вернее умолчано – и все-таки сказано.

Может быть, всего удивительней, что так бесконечно много в бесконечно малом сказано. Самое великое – самое малое – Атом. Если его «разложить», разрядить заключенные в нем силы полярности, – что будет? Этого еще не знают физики, делая опыты «разложения атома»; может быть, ветхий мир наш рушится, и возникнет новый.

Мужа не знаю,

(Лк. l, 34),

на этих трех словах – только на них – зиждется весь догмат о Бессеменном зачатии – всесокрушающая, всетворящая сила Атома. Ею древний мир, дохристианский, весь разрушен, и новый – создан. Если бы эти три слова не были сказаны, то белая, белее снеговых Альп, Благовещенская лилия – Maria di gratia plen – Миланский собор не вырос бы; Винчиевская темная «Дева Скал» премирной улыбкой не улыбнулась бы; Беатриче не встретил бы Данте ни на земле, в «Новой Жизни», ни на небе, в «Божественной Комедии», и не сказал бы Гёте: