Jesus the Unknown
Огненное острие Агонии в этом «но»: здесь между миром и Богом, между Сыном и Отцом противоречие, разверзающееся вдруг до таких глубин, как никогда, нигде.
Мне ли не пить чаши, которую дал Мне Отец? (Ио. 18, 11.)
Слово это в IV Евангелии, – заглушенный отзвук Гефсимании, последняя, грозы уже невидимой зарница. Вся гроза – только у синоптиков. «Смертным борением», Агонией, воля Его раздирается надвое, как туча – молнией. Хочет и не хочет пить чашу; жаждет ее и «отвращается» (так в одном из кодексов Марка, 14, 33: вместо
, «унывать», «падать духом», —
, «отвращаться»);[837]
страсть к страданию и страх страдания.
Вся Евхаристия – в трех словах:
вот тело Мое,
den hu guphi;
вся Гефсимания в четырех:
но чего хочешь Ты,
ella hekh deatt bae.[838]
Душу раздирающее, жалобно детское – в этой невозможной, как будто неразумной, безнадежной и все-таки надеющейся мольбе
Отче! спаси Меня от часа сего… но на сей час Я и пришел (Ио. 12, 27), —
«сделай, чтоб Я не хотел, чего хочу; не был тем, что Я есмь».
Сколько бы мы ни уверяли себя, что чаша сия не могла пройти мимо Него, что Он сам вольно шел на смерть:
Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее… Никто не отнимает ее у Меня, но Я сам отдаю ее (Ио. 10, 17–18);
сколько бы мы себя в этом ни уверяли и ни верили в это, – остается незаглушимый в сердце вопрос: как мог Отец такой молитвы Сына не услышать? Здесь уже не Его Агония, а наша; или все еще Его и наша вместе?
XIII
Возвращается (к ним), и находит их спящими, и говорит Петру: Симон!
(уже не «Петр – Камень»), —
Симон! ты спишь? часа одного не мог ты пободрствовать? (Мк. 14, 27.)
Бедный Петр! Так же как от крепкого, красного вина, – и от Крепчайшего, Краснейшего, опьянел и заснул.
Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти? (Рим. 7, 25.)
Если ученики спали, как могли они услышать молитву Господню? Этот неумный вопрос левых критиков показывает только, как люди и доныне сонны, слепы и глухи к тому, что совершалось в Гефсимании. Многое могли проспать ученики, но не все: ведь не сразу же заснули, как сели; сначала, вероятно, пытались сделать то, о чем просил их учитель: «Бодрствуйте». В эти-то первые минуты бодрствования и могли услышать кое-что;[839] но и потом, когда уже заснули, сон был, вероятно, не сплошной, а прерывистый: все еще борясь с находившей на них дремотой, то засыпали, то пробуждались. Сон был неестественный, как верно угадывает Лука, «врач возлюбленный» (Кол. 4, 14):
спящими нашел их от печали,
. (Лк. 22, 45.)
Тело мертвеет от холода; душа – от печали. Это как бы летаргический сон, неподвижный, но все видящий, все слышащий; такое же оцепенение, в каком находится все в эту ослепительно белую, лунную ночь, как человек в столбняке, с широко открытыми глазами и застывшим на устах криком ужаса.
Две агонии: одна Его – наяву; другая их, – во сне.[840] Но как бы ни был сон их глубок, не могли не услышать, как Он молился «с громким воплем», по очень древнему и, может быть, исторически подлинному, в Послании к Евреям (5, 7), уцелевшему свидетельству.
Не этого ли «громкого вопля» ждала мертвая тишина этой ночи? Не содрогнулось ли все от него на земле, и на небе, и в преисподней? Или сделалось еще мертвее, безответнее? Как бы то ни было, одно несомненно: жалкая мера всего человечества – то, что после такого вопля или между такими воплями, – потому что он, вероятно, был не один, – эти трое сильнейших, вернейших, любящих Его, как никто никогда никого не любил. Им самим из всего человечества избранных, – спят.