Труды

Хотя вера и религия предохраняет души, но должно являть письменное свидетельство того, что умножение любви прирастает приветствием. Ибо, как не может плодородное поле породить обильных плодов, если промедлить с обработкой, и великая тучность земель погибает по бездеятельности ленивца, так и любовь и благодать души, я полагаю, может ослабеть, если кто, находясь в отлучке, не навещается посыльным [с письмом].

Приложение. Георгий Федотов. Святой Мартин Турский– подвижник аскезы

Ни один святой не пользовался такой посмертной славой на христианском Западе, как Мартин Турский. Никто из древних мучеников не может в этом отношении сравниться с ним. О почитании его свидетельствуют тысячи храмов и поселений, носящих его имя[958]. Для средневековой Франции (и для Германии) он был святым национальным. Его базилика в Type была величайшим религиозным центром меровингской и каролингской Франции, его мантия (сарра) – государственной святыней франкских королей. Еще более значительно то, что житие его, составленное современником, Сульпицием Севером, послужило образцом для всей агиографической литературы Запада. Первое житие западного подвижника – оно вдохновило на аскетический подвиг множество поколений христиан. Оно было для них, после Евангелия, а может быть, и раньше Евангелия, первой духовной пищей, важнейшей школой аскезы. Почти в каждом святом меровингской эпохи, которую Мабильон называет "золотым веком агиографии", мы узнаем фамильные черты детей Турского отца. Перед этим влиянием на ряд столетий – во всяком случае, до "Каролингского Возрождения" – бледнеют и полу-восточная школа Иоанна Кассиана и родственные ему традиции Лерина и Бенедикта Нурсийского. Все три последние подвижнические школы построены на началах духовной "рассудительности", умеряющей крайности аскезы во имя деятельного, братского общежития. Школа св. Мартина резко отличается от них героическою суровостью аскезы, ставящей выше всего идеал уединенного подвига. Аскетическая идея в век Григория Турского (VI в.) выражена с величайшей силой и величайшей односторонностью[959]. И поиски истоков этой идеи неизменно возвращают нас к Турскому подвижнику IV столетия.

 Критическая проблема биографии св. Мартина впервые остро поставлена в недавней работе Бабю.[960] Этот талантливый, при всей своей радикальной прямолинейности, исследователь (безвременно погибший на войне в 1916 г.) убедительно показал, что мы знаем образ Мартина таким, каким он отражен в произведениях литератора Сульпиция Севера[961]. Житие вышло не из круга близких учеников святого, сложилось не в его монастыре. Блестящий писатель, ритор, историк, увлеченный, подобно многим из его современников, аскетическим идеалом, Север воплотил этот идеал в необычайно ярком, набросанном сильными мазками, в импрессионистской манере поздней античной риторики, образе далекого Турского аскета. Существование личной связи между ними несомненно. Совершенно напрасно французский ученый пытается свести ее к одному путешествию Севера в Тур, в последний год жизни святого[962]. Но столь же несомненно, что автор не обладал добродетелью объективного самоограничения. Страстный радикал, он живет в резкой оппозиции к церковно-общественному строю своего времени, беспощадно относясь ко всему галльскому епископату, к императорской власти. Созданный им образ св. Мартина естественно вкладывается в круг аскетических и эсхатологических идей автора. Бабю идет дальше. Предполагаемое им молчание, которое будто бы долго окутывает личность Мартина и его дело, приводит критика к скептическим заключениям: Мартин, если не как историческая личность, то как герой западной аскезы, есть всецело создание Севера. Мы не можем присоединиться к этой тезе по внешним и внутренним основаниям. Ученики Мартина, посещавшие Сульпиция и св. Павлина (Ноланского), служившие живою связью между единомышленниками-друзьями[963], и другие его ученики, занимавшие уже в то время епископские кафедры[964], ставят известные пределы фантазии агиографа. С другой стороны, Мартин, созданный только по литературным образцам, не мог бы получить такой неповторяемой оригинальности образа. От человеческого воображения требуют, как и во всех аналогичных случаях "созданий", чересчур многого. К сожалению, если фантазия писателя бессильна создать религиозную реальность, она способна по своему окрасить, исказить ее. Бабю прав: "Легенда здесь оказывается более историчной, чем реальность; она одна осталась живой в истории"[965]. Св. Мартин не создал крепкой организации, живой школы, которой бы мог завещать свою память. Для последующих поколений Мартин жив лишь постольку, поскольку воспринят Севером. И поскольку восполнен и, жив также.

 О. Ипполит Делеэ, подготавливавший издание жития св. Мартина для Acta Sanctorum, посвятил большую, исчерпывающую работу критическим проблемам, вызванным книгой Бабю[966]. С обычным своим историческим тактом, он ввел в истинные пропорции контуры проблемы, поставленной Бабю. Для внешней биографии Мартина он дал, быть может, окончательную форму. Однако, глава современного болландизма, верный своему историческому стилю, не пожелал подойти к труднейшей задаче: воссоздания духовного облика святого.

 Правда, задача эта вообще из тех, которые выходят из кругозора современной исторической науки. До сего дня мы не имеем истории святости, не имеем даже истории аскезы. Книги, посвященные этой теме, по большей части, не выходят из области внешних фактов, внешних связей, литературных аксессуаров. Вне этого научного изучения остается обильная назидательно-легендарная литература. Но для последней не существует ни критической проблемы, ни чисто исторической: влияний, филиации, развития в сфере духовной жизни. Проблема научного изучения святости, как явления духовной жизни, только поставлена на очередь. Чрезвычайно интересная "История аскезы" Штратмана[967] остановилась на самых первых шагах христианской аскезы. Известная книга Пурра[968] о "Христианской духовной жизни", столь заманчивая своей темой, разочаровывает ее трактовкой. Для св. Мартина мы находим в ней пять страниц чисто внешнего очерка, общеизвестные даты из главы: "La vie monastique en Gaule". Для духовной жизни и духовного облика святого – ничего. В сущности, и сейчас несколько строк протестанта Гаука, которые знаменитый историк посвятил мимоходом Турскому святому, остаются наиболее ценной характеристикой его подвижничества[969]. Впрочем, Гаук еще не знает всех трудностей своего источника.

 Вот почему книги Бабю и Делеэ не только оставляют возможным, но прямо вызывают на новое изучение агиографии С. Севера. Мы подходим к ней, желая усмотреть образ Мартина – христианского подвижника, найти руководящую идею его подвига. Быть может, эта задача окажется неразрешимой или превышающей наши силы, но постановка ее обязательна. Это "единое на потребу" церковно-исторической науки. "Все прочее к ней приложится", – или история христианской церкви в наших книгах будет по-прежнему оставаться коллекцией ор-д-эвров.

 Известно, на какую сверхчеловеческую высоту поставил Сульпиций своего героя. Никто из восточных подвижников не может сравниться с ним. Он занимает место рядом с апостолами и превосходит[970] всех святых[971]. Основное впечатление от этого образа – подавляющей духовной мощи[972]: Мартин, окруженный ангелами[973], общающийся со святыми[974] и Христом, постоянно посрамляющий диавола и грозно повелевающий земным владыкам. На небесах он немедленно же по смерти занимает для своих поклонников положение, которое по праву принадлежит только Христу или, столетиями позже, Богоматери: "единственной, последней надежды на спасение"[975]. Но, прежде всего, он великий чудотворец.

 Собственно говоря, ударение, которое ставит Сульпиций на этой чудотворной силе Мартина, мало согласуется с его общей оценкой чуда. Чудеса могут творить все, по слову Господа. Только "несчастные, выродки, сонливцы, не будучи в состоянии творить их сами, краснеют от чудес св. Мартина и не верят им"[976]. Чудотворение совместимо даже с недостойной совестью. Сульпиций знает примеры чудотворцев, одержимых бесом тщеславия[977]. Не без юмора он рисует встречающийся в его время тип мнимого святого (errore sanctus), раздутого молвой и поклонением. "Если у него последуют хоть какие-нибудь маленькие чудеса, он будет считать себя ангелом"[978].

 И однако, по тому, как Сульпиций построил свое житие, видно, что для него это выявление духовной мощи имеет первенствующее значение. Действительно, только здесь, а не в аскетическом подвиге, Мартин превосходит восточных отцов (главная идея "Диалогов"). Превосходит не только изумительностью чудес – воскрешение мертвых, – но и формальным их характером. От проницательного критика[979] не укрылось, что, в отличие от чудес Антония Великого (литературный образец для Севера), Мартин обладает чем-то вроде "fluide personnel". Мартин представляется источником самостоятельной мощи – virtus; Антоний творит чудеса всегда по молитве: не он, а Бог исцеляет[980]. Конечно, между св. Афанасием и Сульпицием не может быть богословских расхождений по вопросу о чуде[981]; но разница в психологическом восприятии чуда огромная. Именно, благодаря личностному характеру силы, становятся возможным чудо, совершаемое Мартином по ошибке, как остановка погребального шествия (впрочем, signo crucis)[982]. Чудеса творят и другие именем Мартина. Можно приказать собаке замолкнуть in nomine Martini: "и лай прервался в глотке; она умолкла, словно ей отрезали язык"[983].

 Источник этой сверхчеловеческой силы – аскеза[984]. Но как раз аскетические достижения Мартина интересуют агиографа в самых общих чертах. По-видимому, восточный опыт остается непревзойденным, – и в этом известная порука Северовой правдивости. Если не для Мартина, то для аскетического кружка Сульпиция Севера представляется очевидным, что, в частности, диетический режим Египта должен быть смягчен в Галлии[985]. Подвиг Мартина в воздержании, в постах[986], бдениях и молитвах, не столько в чрезмерности их, сколько в непрерывности, perseverantia[987]. Кардинальная добродетель Мартина – это мужество – fortitudo[988]. Совершенно стоическими чертами рисуется ровная невозмутимость его духа – aequanimitas: "никто никогда не видел его разгневанным, никто – взволнованным, никто – печальным, никто – смеющимся: всегда он был один и тот же – unus idemque"[989]. С этой невозмутимостью согласуется gravitas и dignitas его речей[990]. Ровность духа не изгоняет с лица Мартина выражения "небесной радости", придававшей ему нечто не от человеческой природы[991].

 Эта вечная ясность, кажется, исключает покаянное настроение, плач о грехах, и, действительно, Сульпиций нигде не указывает на покаяние, как на мотив аскезы[992]. Сам Сульпиций – грешник – знает "страх суда и ужас наказаний"; "воспоминание о грехах делает его печальным и измученным"[993]. Но это не для героя. Мартин в изображении Севера свободен от страха и раскаяния[994]. Вера в свою спасенность выражается и в предсмертных словах, обращенных к диаволу: "Что ты стоишь здесь, кровожадный зверь? Ничего ты не найдешь во мне, злодей: я отхожу на лоно Авраамово"[995]. Здесь выражено не только личное самосознание. Известный моральный оптимизм утверждается Мартином и в общей сентенции: "Старые преступления очищаются достойной жизнью, и, по милосердию Божию, должны быть освобождены от грехов те, которые перестали грешить"[996]. Не на милосердии, которое все покрывает, лежит здесь ударение, но на melior vita; святой серьезно считается с возможностью перестать грешить. Правда, несколько иной оттенок принимает эта мысль в радикальном заключении: и диавол может надеяться на прощение, если раскается хотя бы перед Судным днем: "уповая на Господа Иисуса Христа, я обещаю тебе милосердие"[997]. Здесь не может быть и речи о заслугах. Но для человеческих усилий и борьбы открыто свободное поле.