Труды

 Служба государству "бесполезна"[1044]. Мартин считает несовместимой воинскую службу со званием христианина и бросает ее перед битвой. "Christi ego miles sum: pugnare mihi non licet"[1045]. Не раз отмечался своеобразный республиканизм Севера, вернее, ненависть к царской власти, сказавшаяся в его Хронике[1046]. Достаточно суров он к государям и в своей агиографии Мартина[1047]. Юлиан называется тираном без упоминания о его язычестве: при этом отношение его к Мартину, в изображении Севера, далеко от жестокости[1048]. Валентиниан изображен суровым гордецом, не допускающим к себе святого: огонь, охвативший его трон по силе Мартина, научает его уважать чудотворца[1049]. Максим, характеристика которого странно двоится, необычайно искательный перед Мартином, встречает с его стороны открытое неуважение. "Не взирая на многократные приглашения, Мартин уклонялся от его пиров, говоря, что не может быть участником трапезы того, кто лишил одного императора царства, другого жизни"[1050]. Но если этот урок можно объяснить принципом лояльности, то следующий говорит о невысокой оценке царской власти, как таковой. Мартин, удостоивший, наконец, своим присутствием царский пир и получивший из рук Максима первый кубок, передает его после себя не императору, а пресвитеру, говоря, что "недостойно было бы для него предпочесть самого царя пресвитеру"[1051]. Императрица, жена Максима, не знает, как сильнее унизиться перед Мартином. Она прислуживает ему за столом и, распростершись на земле, "не может оторваться от его ног"[1052]. Не смирение ее, а унижение[1053] перед Мартином приковывает внимание автора, который вводит в свое повествование и других правителей – префектов и комитов – в тех же двух положениях: личного унижения или наказанного тиранства. Мартин отказывается пригласить на пир префекта Винценция, несмотря на приводимый последним пример Амвросия Миланского: этот поступок мотивируется нежеланием поощрять тщеславие вельможи[1054]. Комит Авициан – это "зверь, питающийся человеческой кровью и смертью несчастных... Мартин видел у него за спиной демона огромной величины". Но, укрощенный Мартином, тиран, по крайней мере в Type, безвреден[1055].

 Сульпиций не находит достаточно резких слов, чтобы заклеймить, с одной стороны, преступное вмешательство государства в дела Церкви[1056], с другой – раболепство развращенного епископата перед государем[1057]. Один Мартин "почти исключительный пример того, как лести царской не уступила святительская твердость"[1058]. Даже тогда, когда Мартин печалуется перед императором за осужденных, "он скорее повелевает, нежели просит"[1059]. Смиренный перед всеми, сносящий обиды клириков, умывающий ноги гостям[1060], Мартин становится необычайно суров и властен в обращении с представителями государства. Чтобы посрамить их гордость, он забывает о собственном смирении. А между тем в основе, как личной кротости, так и общественной непримиримости, один и тот же религиозный опыт: образ уничиженного Иисуса[1061].

 Этот евангельский образ, оживший в Мартине, требует от него и дальнейшего отрыва от исторического даже церковного быта. Мартин (или Север) не для того восстает против вмешательства государства в дела Церкви, чтобы бороться за церковную теократию. К церковной иерархии они проявляют большую холодность. Мы видели, как низко ценил Мартин свою собственную епископскую власть[1062]. Известно, что он, как и Север, живет в открытой вражде с галльскими епископами[1063]. При избрании своем Мартин встретил оппозицию именно со стороны епископата[1064]. Да и впоследствии у него, по словам Севера, не было врагов, кроме епископов[1065]. Они готовы были, по словам Севера, добиться от императора смертного приговора для Мартина, как виновного в соучастии с еретиками (присциллианистами)[1066].Святой уклоняется от общения с епископами Галлии[1067], за исключением двух, ему преданных, не посещает соборов и считает, что "в его время едва ли не один Павлин исполняет евангельские заповеди"[1068]. Сульпиций также много повествует о преследованиях против него лично одного епископа (единственного бывшего ранее благосклонным)[1069]. Даже упоминая о борьбе Мартина с арианством в Иллирии, он делает ответственными за ересь иерархов[1070] и в рассказах о Востоке находит место упрекнуть Александрийского епископа в жестокости к монахам[1071].

 Итак, ни государство, ни культура, ни церковная иерархия не пользуются уважением в глазах Мартина и Сульпиция. То анахорет, то бродячий миссионер[1072], Мартин не дает опутать себя никакими социальными узами. Непокорный никому, он не требует и от других повиновения. Не только епископ без власти, но и аббат без авторитета, он терпит самые возмутительные оскорбления и распущенность своего ученика Бриция: "если Христос терпел Иуду, почему мне не терпеть Бриция?"

 Является ли послушание необходимой добродетелью монаха? Из Сульпиция это неясно. Он много рассказывает о суровости послушания у египетских отшельников[1073]. "Высшее право для них жить под властью аввы, ничего не делать по собственному усмотрению". "Первая их добродетель – повиноваться чужой власти"[1074]. Но в пустыне живут и анахореты, бегающие людей, их посещают ангелы[1075], это высший подвиг. Сравнительно с ними жизнь в киновии жалкий удел[1076]. О послушании Мартина мы ничего не слышим. После краткой аскетической школы св. Илария, он ведет жизнь анахорета. Даже будучи аббатом, он сохраняет быт отшельника и, по-видимому, не делает никакого употребления из своей власти.

 Пренебрежение св. Мартина ко всякой правовой санкции, ко всякой организационной форме становится окончательно понятным, когда мы вспомним, что Мартин и его круг живут чрезвычайно обостренным эсхатологическим сознанием. Мир кончается. "Нет сомнения, что антихрист... уже родился, уже дорос до отроческих лет"[1077]. Диавол знает, чем искушать Мартина, принимая образ пришедшего в мир, чтобы судить его, Христа[1078]. Так образ Христа уничиженного сливается с Христом Страшного Суда, и на двойном огне Евангелия и апокалиптики испепеляется мир человеческой, даже церковной культуры[1079].

 Суровое отвержение культуры, являясь истечением аскезы мироотречения, аскезы "гумилиативной", не представляется несовместимым с героическим, – скажем точнее: "агонистическим" – идеалом аскезы. Мартин – герой, победивший в себе все человеческое, может гнушаться царями земными, попирать все относительные ценности социальной жизни. Но, возвращаясь к этому "агонистическому" образу, признаемся в своем бессилии: нам не удалось примирить его с другим Мартином, смиренным учеником евангельского Иисуса. И в этой неудаче нашей мы не можем не винить биографа.

 Сульпицию не удалось начертать своего портрета – который хочет быть иконой – без глубоких внутренних противоречий. Как согласовать бесстрастность и ясную невозмутимость аскета с мучительной болью любви, с образом страдающего Христа? Мартин, "которого никто не видел взволнованным или печальным", всегда болеет за других, бесстрастный стонет. Воскреситель мертвых, повелитель бесов и стихий, насыщенный силой, струящейся из него, колеблется исцелить больную "по недостоинству". Что значит "важность и достоинство речей" в епископе, позволяющем оскорблять себя всем и в самой внешности являющем юродство? Его лицо, сияющее "небесной радостью" и имеющее в себе что-то "сверхчеловеческое", кажется епископам "жалким". Да и диавол, искушавший Мартина в образе царственного Христа, напрасно предстал ему sereno ore, laeta facie: не таким знал Мартин Христа. За всеми этими внешними промахами агиографа вскрывается одно основное противоречие: противоречие между идеалом стоического мудреца и образом страдающего Христа.

 Я знаю, как опасно констатировать противоречия в сфере религиозной жизни. Противоречивое по человечеству оказывается антиномически-объединенным в целостной, но трансцендентной истине. В христианской святости находит себе место и светлый, мудрый старец и жалкий в глазах мира юродивый. Но как соединимы они в одном лице, в опыте одной человеческой жизни? Если они соединимы, то необычайно трудна задача биографа, который должен показать за проявлениями духовных сил их целостный исток: в единстве освящающейся личности.

 Признаемся, что это не удалось Северу. Для всякой интерпретации есть границы, за которыми начинается долг критика.

 Мы привыкли к тому, что агиограф оказывается ниже своего задания по немощи литературных средств. Слишком часто писатель, бессильный жизненно отобразить явление необычайной духовной силы, прибегает к условным образам, общим местам, литературным заимствованиям. Сульпиций Север показывает, что и большой талант несет с собою опасности: искажения жизни литературной формой.

 Ритор Север весь пропитан традициями блестящей, но упадочной школы, – он и не думает бороться с нею. Талант нервный, насильственный, он работает исключительно с помощью художественных "фигур", среди которых гипербола – мы могли не раз убедиться в этом – является излюбленной. Он готов всегда пожертвовать строгой мерой ради пуэнты, красоте – истиной. Он никогда не бывает скучен, всегда держит читателя в напряжении, волнует его, – но в этом волнении слишком много остроты, я бы сказал – пряности.

 Ритор – декадент, поставленный судьбой рядом со святым, по-своему преданный ему, он не сумел смирить себя, свой талант до чистой объективности. Вместо сбора колосьев на богатой духовной ниве, в поте лица, в страде нелегкой жатвы, он увлекся срыванием васильков и маков, сплетая венки в честь св. Мартина – стремясь украсить прекрасное. И тут его богатство обратилось в скудость. Сульпиций неизбежно стилизует Мартина. Но у него есть две темы стилизации. Отсюда раздвоение образа.

 Прежде всего, он хочет нарисовать аскета в египетском стиле. Материалом служит для него житие св. Антония и те обильные рассказы паломников, – быть может, еще не облекшиеся в литературную форму[1080], образцом которых служит весь первый диалог – "Постумиан". Он поставил себе, как мы видели, определенную цель: показать, что Мартин не уступает никому из восточных святых. Естественно, он и берет краски из жития Антония. Мы могли констатировать влияние этого памятника в портрете стоического героя. Идеал "απάθεια", намеченный в Vita Antoni, окрашивает аскетику Евагрия, Лавсаик Палладия, – словом, все "оригенистское" течение раннего египетского монашества. В этом первом портрете св. Мартина мы находим обилие риторики, и очень мало конкретных черт. Сульпиций не много умеет рассказать о героической аскезе Мартина – и почти ничего, в этой связи, о его духовной жизни. Думается, мы не ошибемся, если отнесем многое в этом портрете на счет стилистических образцов автора. Поставленные в необходимость выбирать между двумя образами св. Мартина, мы без колебания жертвуем образом агонистического аскета.