«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

32. МИТРОПОЛИТУ ВАСИЛЕОНА СИНЕТУ [235]

Почему, честная душа, вместе с посланием получил я куропаток? А без куропаток нельзя было? Уж не облегчают ли крылья куропаток тяжесть письма? Верна, видно, пословица: «Козу нести — мучение, так валите мне еще и быка»? К чему клевещешь на Василион, рядясь в такую нищету? Разве там не плодоносят злаки? Не пасутся козы? Не сочны травы? Не высятся горы, не раскинулись широкие долины? Мне он знаком, я там и в купальнях купался и в теплых источниках плавал. А тогдашний предстоятель даже подарил мне черную кобылицу с лоснящейся

кожей и мягкие покрывала, на которых мы возлежим и которыми покрываемся. Или все кругом переменилось и лоза принесла фиги?

Ладно, не шли мне ничего, кроме писем, их урожаи ведь не оскудели в Василионе, ибо плодоносит тут воспитанность, а не равнина, души, а не горы. Ради тебя пусть наполнятся долы и гладкими станут неровные пути [236], пусть спеют плоды, и груши на соснах родятся, как сказано в буколике [237], и, если хочешь, отведывай их все сам, по одной, без счета.

А с меня довольно моих книг и тех плодов, которые на них вырастают. Если кто отнял бы и их, я не стал бы сетовать. Тотчас прибег бы к богу, с которым меня никто уже не в силах разлучить. Кто сможет услать меня туда, где бы его не было?

175. МОНАХУ ИОАННУ КСИФИЛИНУ [238], СТАВШЕМУ ПАТРИАРХОМ [239]

Нет, не отдам Платона, святейший и мудрейший [отче]! Он мой, о земля и солнце, — воскликну и я, словно трагик на словесной сцене. Ты поносишь мои долгие чтения диалогов, мое любование его слогом и преклонение пред доказательствами. Но почему же не бранишь ты великих отцов? Ведь и они метали силлогизмы, чтобы низложить ереси евномиев и аполлинариев [240]. Если же думаешь, что я внемлю его догмам или полагаюсь на его законы, то ты неправо судишь о нас, брат.

Много мудрых книг раскрывал я, много риторических словес произносил, и, не стану лукавить, ни Платон не утаился от меня, ни аристотелевской мудрости я не презрел. Мне ведомы предания халдеев и египтян. Да, ведомы, честная твоя глава! А уж о запрещенных книгах стоит ли и говорить? Но в сравнении с нашим богоносным Писанием, чистым и светлым, подлинно истинным я все счел ложью и обманом. Нет, не отдам Платона! Не знаю сам, как вынесу суровость твоей речи! Не я ли некогда возлюбил божественный крест, а теперь и духовное иго [241]? Не излишне ли строг ты, укорю тебя твоими же словами? Ты ведь не опроверг ни одной его мысли, а я — почти все их, если не думать, что все они плохи. Его речи о справедливости и бессмертии душ наставляли и нас, когда мы начинали рассуждать о подобных вещах. Я, конечно, не брал оттуда гной, а возлюбил чистую влагу и отцедил ее от грязи.

Я бы еще вынес, пожалуй, эти твои удары, но лишь душа адамантова и бесчувственная, поверь мне, может выслушивать от тебя о Хрисиппах [242], о моих силлогизмах, о несуществующих линиях и все прочее. Почему ты не повел дальше свою речь, почему не сказал: «Берегись, ждут тебя пытки неслыханные!»

Все, написанное тобой, ошеломило меня, и я долго–долго размышлял, пока не заподозрил одного из двух: то ли не прочел ты моего письма, то ли писал к какому–то Евномию, либо к ученикам

Клеанфа и Зенона, которые, возложив все на силлогизмы, не видят ничего вне расчетов и доказательств. Их тоже исследовал Платон, возвысившись до умозрения, увидел он и то, что лежит за пределами разума, остановив [внимание] на едином, а ты во всем винишь его, платононенавистник и словоненавистник, чтобы не сказать «ненавистник философии»! Когда успел ты разглядеть, что я льну к Хрисиппу и новой Академии? Не прежде того ли, как мы, имея жилище не деревянное, а украшенное сребром и златом, стали помышлять об одежде Христовой и о рубище и, много покорпев над ними, от замысла перешли к делу и теперь пребываем в обители господней? Нет, не к Хрисиппу привязались мы! Удивляешься тому, как во мне кипит желчь и клокочет гнев? По–твоему, я не похож на других, в моем теле нет внутренностей, где зарождается гневный дух, и я в силах поэтому перенести такую обиду? Нет, священная твоя душа! Если бы ты меня избил, отхлестал по щекам, выдрал все волосы, я бы мужественно претерпел это, но теперь, когда я все делаю для Христа, а ты, друг и судья, приписываешь мне дружбу с Хрисиппом и мнишь меня богоотступником, принявшим сторону Платона и Академии, я не знаю, как мне жить дальше! Зачем даже упомянутым линиям ты, на все смотрящий свысока, навязываешь несуществующее? Ведь первый, кто заговорил о них, ввел также и линии, «нигде не лежащие», поступив очень мудро и возвышенно. «Нигде не лежать» не значит «не быть». Линии не «не существуют», но когда длина их мыслится умом, то, как сказал тот ученый, они «нигде не лежат». Вещи, относящиеся к этим «несуществующим линиям» и презираемым тобою силлогизмам, я соединил с мыслями о более важных предметах. Эти «несуществующие» линии, да будет известно тебе, словоненавистнику, лежат в основе всей физической теории. Физическую же теорию и наш общий Максим [243], скорее же мой, ибо он философ, считает второй добродетелью после практики, не изъявляя притязаний на математическую сущность. А тот, кто не признает основы предметов, тот отнимает у силлогизмов заключение, а в физических рассуждениях нарушает цельность. Когда нет этих двух вещей, то всеобщее — не целое и не цель для нас, уже нигде не шествующих, и не свершение.

Ты видишь, что это уже слишком, что не оглядываться [вокруг себя], не прибегать к умозаключениям, а не задумываясь, без искусной сноровки [карабкаться] по кручам предположений есть неразумие и незнание самих себя.