«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Эллины дивились языку Диона [323] и заслуженно назвали его золотым. Прославили они язык Пэаниея [324], выступавшего в совете, а перипатетики прославили язык Аристотеля, и все это несмотря на косноязычие того и другого. Но чтобы опустить давние примеры и припомнить недавние, следует сказать, что наши цари высоко ценили язык византийца Лизика, который не совсем гладко говорил по–аттически.

Твой же священный язык, о иеромнемон [325], — это язык Диона, утонченный и изобилующий золотом, это язык Демосфена без картавости, Аристотеля и Лизика без заикания. Кто же с радостью не назовет твой язык скорее божественным языком, нежели человеческим?

Сладок язык тирренцев, которые первыми изобрели трубу, прекрасен и язык фригийцев, впервые сыгравших на флейте, и ассирийцев, которые изобрели двуструнный инструмент (дихорду), и язык муз, создавших лидийскую гармонию, и язык сицилийцев, изобретателей форминги (арфы), и милесийцев, придумавших кифару. Я уже не стану здесь говорить о гимнах Стесихора, о хоровых плясках и песнях Имерия и Анакреонта. Все это не может идти ни в какое сравнение с языком номофилака.

Приведи мне в пример Гиметт [326], и я противопоставлю тебе язык Алексея, с которого стекают слова слаще меда в сотах. Назови мне сирен, и я отвечу тебе, что его язык покорил бы своей певучестью не только Одиссея, но и всех, кто знает толк в этом искусстве. Скажи мне о фиванской лире, благодаря которой был построен семивратный город, и я скажу тебе о языке Аристина, помогавшем строить стовратный город Византион. Перечисли флейты Олимпа, кифару Тимофея и Ариона, смешанную фригийскую мелодию Марсия и дорийский напев Фамирида, мне же достаточно в противовес этому сказать о естественной музыке прославляемого мною языка.

Прокл Ликийский полагал, что душа — это слепок с языка, и, таким образом, в языке человека отражается его собственный внутренний образ. Мне недосуг выяснять, правда это или нет; если же до сих пор речь моя была правдивой, то какому языку можно уподобить в их внутренней сути души героев? Языку Орфея, Гомера, Платона или, вне всякого сомнения, того, о ком идет речь? Что ты говоришь, человек? Ты называешь мне девять муз и трех харит; но разве ты не видишь, какое бесчисленное множество и муз и харит танцует и поет вокруг языка номофилака? И если, согласно Исайе, господь бог дает язык тому, кто мудр и образован [327], то кому же другому он дал бы его, как не мудрому иеромнемону? И если язык праведника изречет справедливый приговор, как говорит пророк–псалмопевец и царь [328], то разве этот человек изрекал или изречет какое–либо иное решение? Далее, если, по пословице, язык мудреца — это чистое серебро, то чей же язык назвать серебряным, если не язык орфанотрофа? Если в песне высоко ценится тот язык, который говорит немного, но приятно, то как же нам не прославить еще более язык, о котором идет речь, произносящий много слов и к тому же приятных? И если язык старца Нирея вызывал восхищение, ибо с его языка лилась речь слаще меда, то, могу ли я не сказать, что в воспеваемом мною языке расцветают слова слаще самой амвросии и нектара?…

Не менее прекрасен язык быстрый и проворный, легко поворачивающийся туда и сюда, как говорит Еврип [329], служащий прекрасной повивальной бабкой для всего, что порождает ум. И самым лучшим мне кажется тот человек, который получил от бога и ум, и язык. Ибо у кого одного очень много, а другого чрезмерно мало, тот и благ получает лишь наполовину. Ведь и Мефимней, игравший на кифаре, не смог без нее укротить дельфина, верхом на спине которого он плыл; и кифара не могла этого сделать без Мефимнея: искусство оказывает свое воздействие с помощью инструментов. В данном случае я не хвалю Климента Александрийского [330], говорившего, что он никогда не искал ни языка хорошего, ни гармонии слов, а довольствовался лишь тем, что неясно выражал свои мысли. Но в таком случае не было бы никакой разницы между мудрецом и бесчестным продавцом…

Коль скоро это так, то самый божественный среди людей, по правде сказать, — тот, кто богат и умом благородным, и языком сладкозвучным. А в таком случае кто же божественнее орфанотрофа? Ведь он наделен умом поистине возвышенным, а не таким, как у обезьяны, словно наши современники. Язык же его вполне достойно служит уму, ибо он громогласен, но не подобен барабанному бою, каким он был у Салмонея, отвечавшего Зевсу громом [331]. Нет, звук его священный и вместе с тем сладкий, он сильный, но не оглушительный. Он мечет яркие молнии, но не так, как Зевс, из облаков, а чтобы осветить, но не опалить. Я назвал язык Алексея несущим огонь и вспомнил об огненных языках, в виде которых святой дух явился апостолам Петру и Андрею [332], и я смело причисляю язык Алексея тринадцатым к языкам двенадцати апостолов только за то — о, будьте ко мне милостивы, великие провозвестники Логоса, — что, помимо этого, он с такою же грацией сочетает еще аттическое благозвучие.

Одни признают неиссякаемой силу огня, другие говорят, что неиссякаемо движение солнца, ибо по истечении одного периода его движения начинается другой, и так течет время и сменяются времена года, на благо живущим. По моему мнению, благородный язык Аристина будет назван языком неутомимым и таким, который сильнее огня и солнца. Ведь сколько он распутал сложных хитросплетений, сколько разъяснил трудных мест в Священном Писании, какое множество упростил запутанных риторами периодов, сколько их построил и перестроил, придал силу речи другим языкам в совете старейшин точно так же, как солнце придает свет луне! Вот почему наш могущественный император поручил этому языку охранять государственные законы, чтобы они охраняли нашу жизнь, а эти законы чтобы прочно и надежно охранял язык Алексея, и государство процветало бы благодаря таким законам.

О, мой божественный и священный язык, кумир муз, отрада харит! О, глас певучий, звук которого разносится по всей земле и слова которого достигают пределов вселенной [333], которому одинаково внемлют и государственный совет, и церковный, так что благодаря ему и язык философов становится достойным веры, язык, обладающий двойственным свойством, подобно остальным органам человека. О, твое присутствие заставляет ораторов говорить, а отсутствие твое повергает их в глубокое молчание. О, прости же мою дерзость и будь милостив ко мне, если я, получив от тебя столь многое и столь обильные потоки похвал, тебе же воздам малыми каплями, мутными и грязными! Мне ничего другого не остается сказать тебе в свою защиту, как только то, что сказал Ксенократ: когда его арестовал сборщик налогов, а оратор Ликург освободил, то встретив потом детей Ликурга, он сказал: — О, дети! Я оказал вашему отцу огромную услугу, ибо за то, что он сделал, его все хвалят.

Вот так же и тебя, о, мудрейший страж законов, за твои благодеяния, оказанные мне, тебя хвалит вся вселенная. Как говорится, един язык и едины уста молят о продлении твоей жизни.

ПИСЬМА [334]

АЛЕКСЕЮ АРИСТИНУ

Когда же, о досточтимый владыка, я приду к тебе и предстану пред лицо твое? Когда же питье твое смешаю со слезами радости? У меня вид клейменого человека, я весь испещрен точками, — так выглядят ремесленники и кузнецы, лица которых покрыты сажей; или, если угодно, такими бывают полинявшие пятнистые змеи, без яда. Те серые пятна, которыми покрыт я, похожи еще на стадо Иакова [335]: голова моя облысела, на ней нет ни одного волоска; вместо прежней благоухающей златокудрой гривы я ношу на шее какую–то немощную голову, и она у меня такая, какая была у Елиссея и Павла, только без пророческого и апостольского дара.

Когда же своими устами я поведаю тебе о муках, которые я терплю из–за этой болезни? Ведь от различных бед этой проклятой заразы, уже прошедших и еще предстоящих, я едва не покончил с собой! Меня удержало только то, что несчастье это коснется и моей чудовищно огромной бороды. Поэтому я то и дело утешал себя такими словами: «О, несчастный, тебе неприятна твоя безобразная внешность, потеря священных волос, то, что никто теперь к тебе не приближается, никто с тобой не общается, и видеть тебя даже самым дорогим для тебя людям кажется предвестием какого–то несчастья. Но за все это ты удостоишься награды: болезнь доберется и до твоей проклятой бороды. А потому брось, наконец, свою печаль, не раздражайся, и вместо того, чтобы быть похожим на Пана, будь лучше похож на человека».