«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

42. Сейчас несколько прерву себя и расскажу, о чем тут идет речь. Дело в том, что царь после того, как изгнал орфанотрофа [209] и тем как бы сокрушил столп всей семьи, старался искоренить и остальную родню, весь свой род. Большинству тех, кто были уже зрелого возраста, носили бороды; имели детей и занимали высокие должности, он велел вырезать детородные члены и оставил этих людей жить такими полутрупами. Убить их он не осмеливался и хотел освободиться от них этой, более мягкой казнью.

43. Так отвечал мне новелиссим. А тиран, покачав слегка головой и уронив слезу, с трудом выговорил: «Бог право судит и карает меня за дело» и опять поспешил припасть к святому престолу. Потом, правда, он дал согласие принять монашеский образ, и над ними обоими было совершено таинство пострижения. Они стояли рядом, униженные, оробевшие, напуганные народной смутой. Я думал тогда, что к большему мятеж не приведет, и дивился зрелищу, потрясенный игрою страстей. То было, однако, лишь краткое вступление к трагедиям, гораздо более жутким. Рассказано об этом будет по порядку.

44. День уже клонился к вечеру, как вдруг прибыл какой–то новый начальник будто бы от Феодоры с приказом отвести беглецов в другое место. И с ним несметное число горожан и воинов. Он подошел к алтарю, где укрывались беглецы, и нахально понукал их выйти оттуда. Но они отказались, замечая, что в толпе говорят о палачах, а сам главарь назначает какие–то сроки и наглеет все больше. Беглецы сильнее прильнули к столбам священного престола. Тогда он оставил свою дерзкую речь и заговорил более мягко. Поклявшись святыней, он заверял их, как мог, что им ничто дурное не грозит и посланный не поступит с ними суровее, чем того требует время. Но они стояли, как оглохшие, после того, как уже пережили страх и ожидание всех бед. Теперь они желали лучше быть закланными в святилище, чем встретить хорошее к себе отношение за его стенами.

45. Не сумев уговорить их, он прибегнул к насилию: словно повинуясь ему, толпа занесла на них руку и начала расправу, остервенело выгоняя их из святилища. Беглецы издали пронзительный вопль и не спуская глаз с божественного Агнца [210], умоляли не посрамить их надежд, не дать безжалостно изгнать их оттуда, где они прибегли к Богу. Этот крик отчаяния многих привел в смущение и, хотя остановить ход событий не посмел никто, толпу удалось уговорить и, веря клятвам командира, их, как бы по соглашению, передали ему и пошли за ними следом, чтобы прийти, как говорится, на помощь изгнанным из храма. Но помочь им ничто было не в силах. Все было против них. Их повсюду встречала злоба.

46. Приверженцы Феодоры знали, что сестра ее завистлива и скорее посадит на престол какого–нибудь конюха, чем даст сестре править вместе с собой. Поэтому, не желая, чтобы царица уничижала Феодору, а его (Михаила. — T. М.) снова тайком возвела на царство, они единодушно решили избавиться от беглеца. Люди сдержанные среди них были против смертной казни и тщательно обдумывали способ разрушить надежды у тех двоих. И вот они спешно послали туда отъявленных головорезов с наказом выколоть беглецам глаза, как только те отойдут немного от священной ограды.

47. Беглецы тем временем уже покинули храм и шли позорным шествием. Как бывает в таких случаях, толпа травила их: то их толкали под всеобщий хохот, то в страшной ярости собирались водить по городу. Когда небольшой путь был уже пройден, навстречу выступили те, кому поручено было выжечь им глаза. Объявив приговор, люди эти стали готовиться к делу и точить железо. Беглецы же, слыша о беде, не питая надежд на спасение, так как окружавшие их одобряли решение и не противились ему, лишились речи и умерли бы тут же, не случись около них одного сенатора, который ободрял их в невзгоде и поддерживал их совсем упавший дух.

48. Царь не мог вынести постигших его бед, и с тех пор, как пришло несчастье, настроение его духа было все одно и то же: он то стенал, то рыдал, а стоило кому–нибудь подойти к нему — начинал упрашивать, не переставал взывать к Богу, с мольбой протягивая руки к небу, к храму, к кому угодно. Так же поступал сначала и его дядя, но, когда надежд на спасенье не осталось, то как человек более твердый и спокойный, умеющий себя сдерживать, он собрался с силами и, будто найдя оружие отразить беду, безбоязненно встретил муку. Видя, что палачи уже готовы приняться за дело, он первым пошел на казнь и мирно отдал себя в кровожадные руки. Из обступившего его отряда горожан никто не хотел отойти назад, всякий рвался первым узреть казнь. Тогда новелиссим совершенно спокойно отыскал глазами того, кому поручено было ставить эту трагедию, и сказал ему: «Эй ты, оттесни от меня народ, чтобы видно было, с каким мужеством я переношу страдания».

49. К палачу же, который начал было его вязать, чтобы тот не дергался во время казни, он обратился со словами: «Если я хоть раз шелохнусь, пригвозди меня тогда». Затем лег на землю и запрокинул голову. Словно мертвец, он не менялся в лице, не испускал ни криков, ни стонов. Один за другим ему выкололи оба глаза. Глядя на чужие пытки, царь догадывался, что его ждет, и мучился вместе с новелиссимом, заламывая руки, царапая лицо и испуская жалобный рев.

50. Уже ослепленный, новелиссим поднялся с земли и, опершись на кого–то из родственников, держался стойко и разговаривал с теми, кто к нему подходил. Полагая, что ему осталось теперь только умереть, он не дал событиям сломить себя. Царь же трусил и унижался в мольбах, а палач, наблюдавший это, связал его туго–натуго и держал очень крепко, не давая вырываться во время казни.

Когда оба были ослеплены, то яростная злоба толпы против них сразу утихла. Их оставили в покое где–то там, а сами все опять устремились к Феодоре. Цариц было теперь две, одна — во дворце, другая — в большой ограде святой Софии.

ПОХВАЛА ИТАЛУ [211] [212]

Слава Италу, а если хочешь, то Латину и Авзону! Правильно начал он, умело действовал и завершил искусно. Одного лишь не потерпел — отторжения от Бога, хотя бы на словах. С кротостью перенес он все, не впал в уныние от оскорблений и злословия снес мудро, но, когда его укорили в ереси, то рассвирепел и, став необычайно дерзким от такого удара, метнул в ответ обидчику речь вместо копья. Он принялся за дело, избрав форму, не соответствующую предмету, чтобы поразить и остаться неузнанным. Именно так поступали искуснейшие из риторов и превосходнейшие из философов. Первые ловко переходили в своей речи от низкого предмета к важному, а вторые таинственно прикрывали этим покровом то, что нельзя выразить словами. Так и Платон в «Тимее» [213] прибегает к описаниям, да и все философы после него делали то же. Один, пообещав, как будто, говорить про сон, повел речь о воображении, другой, сделав надписание «О человеческой природе», составил рассуждение об одушевленности. С ними соревнуется и этот италиец, отдавая предпочтение тому, чему не очень хотел бы отдавать: сначала он выставил целью своей речи опровержение и установил некоторые новые подходы к предмету, а затем как бы исподволь повернул речь туда, куда ему хотелось. На оскорбления он не стал отвечать оскорблениями, не стал повторять ругательств, которыми его осыпали, и новых не стал произносить. Своим дивным защитником от обвинения он выставил догмат. Его он изложил и в речи, словно в зеркале, явил лицо свое украшенным красою веры.

Если человек красив, но прячет свою красоту и терпит насмешки, как будто он урод, то, чтобы прекратить их, ему бывает достаточно показать себя таким, как он есть. Так и Итал, раскрыв прикровенный облик своей души, показал его оскорбителям и, как принято, посвятил им часть своего опровержения, доказав собственным примером, что он сам — воплощение красоты. Он завел речь об эллинской мудрости и с сокрушением заговорил о том, что, хотя наследовать словесные богатства должны потомки, сокровище мудрости воспринято теми, кому оно не принадлежит по праву — варварами, иноземцами, а Эллада между тем, вместе с ионийскими поселенцами, отстранилась от отцовского наследия, и оно перешло к ассирийцам, мидянам, египтянам. Все настолько переменилось, что эллины ведут себя по–варварски, а варвары — по–эллински. Ныне, если случится эллину попасть в Сузы или Экбатаны, древнее владение Дария, то он услышит от вавилонян вещи, которых не слыхал на собственном языке, и станет там восхищаться любым человеком, впервые, пожалуй, узнавая, что мудрость была устроительницей всего.