Избранные эссе

Через неделю получаю письмо, КОНВЕРТ НЕОБЫЧАЙНЫЙ, ЯРКО–СИНИЙ.

Почерк твёрдый, не очень крупный, но широкий, щедрый, широко расставлены строчки. В письме есть стихи: «Когда Вы стоите передо мной… Всё же я смею думать, что Вам только пятнадцать лет». Письмо говорит об умерших, что ему кажется, что я ещё не с ними, что я могу найти какой‑то выход, может быть с природой, в соприкосновении с народом: «Если не поздно, то бегите от нас умирающих». Письмо из Ревеля, — уехал гостить к матери.

Не знаю, отчего я негодую. Бежать — хорошо же. Рву письмо, и синий конверт рву. Кончено. Убежала. Так и знайте, Александр Александрович, человек, всё понимающий, понимающий, что, значит, бродить без цели по окраинам Петербурга и что, значит видеть мир, в котором Бога нет.

Вы умираете, а я буду бороться со смертью, со злом, и за Вас буду бороться, потому что у меня к Вам жалость, потому что Вы вошли в моё сердце и не выйдите из него никогда.

* * *

Петербург меня конечно победил.

Тоска не так сильна.

Годы прошли.

В 1910 году я вышла замуж. Мой муж их петербургской семьи, друг поэтов, декадент по своему существу, но социал–демократ, большевик. (Лиза Пиленко венчалась 19 февраля 1910 г. с Д. В. Кузьминым–Караваевым в церкви Рождества Богородицы, Казанская ул. 27) Семья профессорская, в ней культ памяти Соловьёва и милые житейские анекдоты о нём.

Ритм нашей жизни нелеп. Встаём около трёх дня, ложимся на рассвете. Каждый вечер с мужем бываем в петербургском МИРЕ. Или у Вячеслава Иванова на «Башне», куда нельзя приехать раньше двенадцати часов ночи, или в «Цехе поэтов», или у Городецкого, и т. д.

Непередаваем этот воздух 1910 года. Думаю, не ошибусь, если скажу, что культурная, литературная, мыслящая Россия была совершенно готова к войне и революции.

В этот период смешалось всё. Апатия, уныние, упадочничество — и ЧАЯНИЕ НОВЫХ КАТАСТРОВ и сдвигов. Мы жили среди огромной страны, словно на необитаемом острове. Россия не знала грамоту, — в нашей среде сосредоточилась вся мировая культура. Цитировали наизусть греков, увлекались французскими символистами, считали скандинавскую литературу своею, знали философию и богословие, поэзию и историю всего мира. В этом смысле МЫ были гражданами вселенной, хранителями культурного великого музея человечества. Это был Рим времён упадка!

МЫ не жили, МЫ созерцали всё самое утончённое, что было в жизни, МЫ не боялись никаких слов, МЫ были в области духа циничны и нецеломудренны, а в жизни вялы и бездейственны. В известном смысле мы были, конечно, революция до революции — так глубоко, беспощадно и гибельно перекапывалась почва старой традиции, такие смелые мосты перебрасывались в будущее. И вместе с тем эта глубина и смелость сочетались с неизбывным тлением, с духом умирания, призрачности, эфемерности. Мы были последним актом трагедии — разрыва народа и интеллигенции. За нами простиралась снежная всероссийская пустыня, скованная страна, не знающая ни наших восторгов, ни наших мук, не заражающая нас своими восторгами и муками.

Помню одно из первых наших посещений «Башни» Вячеслава Иванова. Вся Россия спит. Полночь. В столовой много народа. Наверное, здесь нет ни одного обывателя, человека вообще или просто человека. Мы не успели ещё со всеми поздороваться, а уже Мережковский кричит моему мужу: — «С кем Вы — с Христом или с антихристом?!» И спор продолжается. Я узнаю, что Христос и революция неразрывно связаны, что Революция — это раскрытие Третьего Завета. Слышу бесконечный поток последних серьёзнейших слов. Передо мной как бы духовная обнажённость, всё наружу, всё почти бесстыдно. Потом Кузьмин поёт под собственный аккомпанемент духовные стихи. Потом разговор о греческих трагедиях, об «орхестре», о Дионисе, о православной Церкви. На рассвете подымаемся на крышу, на «Башне» это тоже в порядке времяпрепровождения. Внизу Таврический сад и купол Государственной думы. СОННЫЙ, СЕРЫЙ ГОРОД.