Избранные эссе

Приехали к завтраку. Родственные разговоры, расспросы. День тихий и серый. Некоторая неразбериха после дороги.

А В ТРИ ЧАСА ДНЯ Я УЖЕ ЗВОНЮ У БЛОКОВСКИХ ДВЕРЕЙ.

Горничная спрашивает моё имя, уходит, возвращается, говорит, что дома нет, а будет в шесть часов. Я ДУМАЮ, ЧТО ОН ДОМА. Значит, надо ещё как‑то подготовиться. С Офицерской иду в Исаакиевский собор, — это близко. Забиваюсь в самый тёмный угол. Передо мной проходят все мысли последнего времени, проверяю решения. Россия, её Блок, последние сроки — и надо всем ХРИСТОС, единый, искупающий всё.

В шесть часов опять звонюсь у его дверей. Да, дома, ждёт. Комнаты его на верхнем этаже. Окна выходят на запад. Шторы не задёрнуты. На умирающем багровом небе видны дуги белёсых и зеленоватых фонарей. Там уже порт, доки, корабли, Балтийское море. Комната тихая, тёмно–зелёная. Низкий зелёный абажур над письменным столом. Вещей мало. Два больших зелёных дивана. Большой письменный стол. Шкаф с книгами.

Он не изменился. В комнате, в угольном небе за окнами — тишина и молчание. Он говорит, что и в три часа был дома, но хотел, чтобы мы оба как‑то подготовились к встрече, и поэтому дал ещё три часа сроку. Говорим мы медленно и скупо. Минутами о самом главном, минутами о внешних вещах. Он рассказывает, что теперь в литературном мире в моде общественность, добродетель и патриотизм. Что Мережковские и ещё кто‑то устраивают патриотические чтения стихов в закрытых винных магазинах Шитта, на углах больших улиц, для солдат и народа. Что его тоже зовут читать, потому что это гражданский долг. Он недоумевает. У него чуть насмешливая и печальная улыбка.

— Одни кровь льют, другие стихи читают. Наверное, не пойду, — всё это никому не нужно. И Брюсов сейчас говорит о добродетели. А вот Маковский оказался, каким честным человеком. Они в «Аполлоне» издают к новому пятнадцатому году сборник патриотических стихов. Теперь и Соллогуб воспевает барабаны. Северянин вопит: «Я ваш душка, ваш единственный, поведу вас на Берлин» Меня просили послать стихов. Послал. Кончаются они так: Будьте довольны жизнью своей, тише воды, ниже травы и мрак грядущих дней… И представьте, какая с их стороны честность, — вернули с извинениями, печатать не могут.

Потом мы с Блоком опять молчим.

— Хорошо когда окна на Запад. Весь закат принимаешь в них. Смотрите на огни.

Потом я рассказываю. Что предшествовало его прошлогоднему письму. Он удивлён.

— Ах, этот Штейнер. С этим давно кончено. На этом многое оборвалось. У меня его портрет остался, Андрей Белый прислал.

Он подымается, открывает шкаф, из папки вынимает большой портрет. Острые глаза, тонкий извилистый рот. Есть что‑то общее с Вячеславом Ивановым, но всё резче, чернее, более сухое и волевое, менее лиричное. Блок улыбается.

— Хотите разорвём? — произносит он. — Хочу!

Он аккуратно складывает портрет вдвое, проводит по сгибу ногтём. РВЁТ. ОПЯТЬ СКЛАДЫВАЕТ… РВЁТ. Портрет обращён в груду бумажек размером в почтовую марку. Всю груду сыпет в печь. Моя очередь говорить. Сначала рассказываю о чёрноморских бурях, о диких утках и бакланах. Потом о том, что надо сейчас всей России искать своего Христа и в НЁМ себя найти. Потом говорю о нём, о его пути поэта, о боли за него… Мы сидим в самых дальних углах комнаты. Он у стола, я на диване у двери. В сумраке по близорукости я его почти не вижу. Только тихий и усталый голос иногда прерывает меня, — значит, ОН тут. Да ещё весь воздух комнаты полон какого‑то напряжённого внимания, — ОН слушает.

Поздно, надо уходить. Часов пять утра. Блок серьёзен и прост.