Избранные эссе

Творческое напряжение Петровской ломки давно завершилось. Пышно расцветшая, но по существу чуждая русскому народу Екатерининская монархия уже отблистала. Александровские войска обошли Европу и вернулись домой, принеся одновременно радикальные идеи декабристов, вскормленные философией революционной Францией и мистику библейского общества, квакеров, франкмасонов, баронессы Крюденер, и весь буйный цвет германской романтики, выросшей на протестантских дрожжах.

Русская мысль не только напиталась западными идеями, — она была пресыщена ими. И может быть, основной смысл Николаевского царствования заключался именно в том, что дальше этим путём идти было нельзя, и невозможно было жить за счёт чужих идей и чужой культуры. Она перестала питать и оживотворять русскую культуру, отчего официальная русская культура закаменела, затянутая в мундиры, задыхающаяся на пышных парадах, культура застыла в своём холодном блеске. И органически на смену ей стала расти иная форма, стремящиеся осмыслить свою связь не с Западом, а со своим собственным народом. Никто лучше Герцена не показал муки этого процесса, и никто лучше него не определил выходящие не поверхность новые силы.

«В то время, — говорит Герцен — Россия будущего существовала исключительно между несколькими мальчиками, до того ничтожными и незаметными, что им было достаточно места между ступнёй самодержавных ботфорт и землёй, — а в них было наследие 14 декабря, наследие общечеловеческой науки и чисто народной Руси».

Надо сказать, что Герцен был совершенно точен в своей формулировке трёх наследий. Эти ничтожные мальчики, ставшие в дальнейшем представителями русской культуры, расколовшись и по–разному восприняв дарованное им наследие, — определили дальнейшее течение русской мысли и в противоположность XVIII века, сообщили всей грядущей эпохе русской мысли, её напряжённый и в то же время органический характер.

Сейчас, даже трудно понять тяжесть, которую они приняли на себя. Тяжесть разрыва с чуждыми традициями, созидания на пустом месте русского национального самосознания, закладывания фундамента истории русской интеллигенции.

У того же Герцена есть слова, относящиеся к нему лично и к его идейным противникам. Они достаточно ярко характеризуют эту тяжесть: «За что мы рано проснулись? Спать бы себе, как все около».

«Наше состояние безвыходно и наше дело отчаянное страдание.»

«Мои плечи ломятся, но ещё несут. Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования? А между тем наши страдания, — почки, из которых разовьётся их счастье. Поймут ли они, отчего мы, лентяи, ищем всяческих наслаждений, пьём вино и прочее? Отчего руки не подымаются на большой труд, отчего в минуты восторга не забывается тоска? Пусть же они остановятся с мыслью и с грустью перед камнем, под которым заснём: мы заслужили их грусть.»

И это Герцен говорит не только о своих единомышленниках, а обо всём своём поколении. Вот как он характеризует своего идейного противника, славянофила Киреевского: «Он страдает, и знает, что страдает, и хочет страдать, не считая в праве снять крест тяжелый и чёрный, наложенный фатумом на него.»

Этот крест тяжёлый и чёрный давил всё поколение: просыпались новые силы, русская мысль пробивалась на новые дороги, и те, кто начинал этот новый путь, были заведомо обречены.

И пусть по разному чувствовали они эту обречённость. И тот же Герцен характеризует разный подход к русскому будущему у Чаадаева и у славянофилов:

«У Чаадаева слабо мерцает возможность спасения лиц, а не народа. У славян ясно проглядывает мысль о гибели лиц, захваченных современной эпохой, и вера в спасение народа.»

Приведённых слов достаточно, чтобы остро почувствовать напряженность эпохи и трудность, перед которой стояла молодая независимая русская мысль.

Чаадаев был зачинателем. Он первый поставил вопрос об этой трудности.