Избранные эссе

И у Герцена образовалась в результате размышлений странные отношения к славянофилам: они стали друго–врагами.

Он пишет: «Да, мы были противниками, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинаковая. У них и у нас с детства запало безотчётное, физическое страстное чувство — чувство безграничной, обхватывающей любви к русскому народу. Но мы, как янус, как двуглавый орёл, смотрели в разные стороны, при том, что наши сердца бились в один унисон и было общим, единым сердцем. Они всю любовь, всю нежность перенесли на угнетённую Мать, а нам в её комнате было душно. Все почернелые лица из‑за серебряных окладов… Мы знали, что у НЕЁ нет светлых воспоминаний. Мы знали и другое, что её счастье впереди, что под её сердцем бьется зародыш. Это наш младший брат! И мы ему без чечевицы уступим старшинство.

ИМ — нужно было предание прошедшее.

НАМ — хочется оторвать от него Россию.

ОНИ — отправились искать живую Русь в летописях, так как Мария Магдалина искала Иисуса в гробе. И для НИХ русский народ преимущественно православный, т. е. наиприближённый к веси небесной. А для НАС, он преимущественно социальный и т. е., наиболее близкий к земной веси».

«Переводя с апокалиптического языка на наш обыкновенный и освещая дневным светом то, что у Хомякова освещено паникадилом, я ясно видел, как во многом мы одинаково поняли Западный вопрос».

Но, наряду с этим, нужно привести и другое: «Мы видели в их учении новый елей, помазывающий царя, новую цепь налагаемую на мысль, новое подчинение совести раболепной Византийской церкви. ИХ иконописные идеалы и дым ладана мешали нам разглядеть народный быт и основы сельской жизни. Клад их, может быть, и запрятан в церковной утвари старинной работы, но ценность то его была не в сосуде и не в форме. Ведь дело в том, что Славянизм существовал со времени обритья первой бороды Петром I».

И, наконец, последняя цитата Герцена: «История, как движение человечества к освобождению и самопознанию, для Славянофилов не существует. Они говорят, что плод Европейской жизни созрел в славянском мире, что Европа, достигнув науки, негации (отрицания действительности), наконец, провидения будущего в вопросах социализма и коммунизма, — совершила своё, и что славянский мир, — почва симпатического, органического развития для будущего. Славянофилы, мечтательно веря в будущее, радуются ему, мирятся с ним, (при этом понимая настоящее), — и в этом их счастье».

Наверное, приведённые цитаты, свидетельства крупного современника, друга–врага Герцена, достаточно, чтобы понять напряжённую атмосферу споров первой половины девятнадцатого века.

После долгой спячки, после чуждого периода, русская мысль проснулась и сразу испугалась окружающей среды. За спиной — предания и верное прошлое, но от него расстояние целый век. И мало воспоминаний. Каждая идея укоренена в западных идеях. Единый лик русской культуры расколот и раскромсан. Жизнь идёт по разным руслам. Двор и столица соблюдают прусско–гольштинские образы, приправляя их пышностью дореволюционного Версаля. А деревня, земщина и вся русская равнина берегут какие‑то уцелевшие корни Московского царства.

Что принять, как должное? Что есть своё? Подлинное? Не случайно сохранившееся, а настоящее и жизнеспособное. Что же органически связывает все стороны русской культуры? Да и есть ли такое подлинное начало у русского?

Чаадаев сомневался в этом!

И если он изредка и приходил к выводу, что перед Россией открыт великий путь, что мир будет смотреть на Россию, может быть, не завтра, а через века, то это великое, придет из пустыни (а может переставить ударение и получится — «пустынь»).

Герцен, поначалу, тоже сомневался в русской судьбе и смотрел на Запад, как на спасение. А попав туда, он захлебнулся европейским мещанством и вполне стал симпатизировать Славянофилам, за их русскую самобытность. Вот ведь парадокс и вечные, мучительные поиски у русского человека!