Избранные эссе

Говоря об их героях, об их сверхчеловеках, вождях, человекобогах и неожиданно чувствуешь какие то перепевы Ницшевских мотивов с одной стороны, с другой Смердяковского — «всё позволено» и, наконец, магического культа природно–человеческой силы, представителем которого был Рудольф Штейнер. Да! Духов давно старались выпустить из бутылки. Теперь, когда это сделано их назад не загонишь!

Таков передний план картины нарисованной мною в начале.

Дракон с тремя головами наименован. Его облик ясно виден и не возбуждает сомнения.

Но есть на этой картине и ещё одно существо, — это самая невинная царевна, томящаяся под угрозой его взора.

Под ней, я разумею современную демократию, конечно.

И вот тут мне хочется прямо и честно сказать: всякий — кто так или иначе чувствует себя связанным с демократией, всякий — кто ей чем‑либо обязан, всякий — кто в какой бы то ни было степени верит в её будущее возрождение — просто обязан сейчас без всякого лицемерия, жалости, оглядок на друзей и врагов, совершенно беспощадно провести свой суд над нею. Плоха наша царевна и мало чего стоит, сама виновата, что блуждала без пути, пока не попала в лапы дракона. Не могла не попасть. И более того, не выберется из них, если будет такой как была, потому что нечего противопоставить дракону. Нищета у неё полная.

Мы русские имеем в нашей литературе не только предуказания, касающиеся облика современных человекообразных религий — у Достоевского в «Великом Инквизиторе» или в Шигалёве, у Соловьёва в повести об Антихристе, — но с такой же прозорливой ясностью нам дан и облик современной демократии, особенно сильно и беспощадно у Герцена. Точно она и тогда была такая, какой стала теперь. И недаром Герцен западник и демократ в ужасе отвернулся от неё, недаром стал говорить о ней с такой безграничной горечью.

Самое характерное, мне кажется, в современной демократии это принципиальный отказ от всякого целостного миросозерцания. Давно уже политика стала для неё невозможностью, проводить какие то основные принципы в жизнь, а лишь игрой практических интересов, конкретным учётом сил и выбором компромиссов, давно уже экономика стала существовать самостоятельно от политики, и равенство политическое уживается с чудовищным экономическим неравенством. Особенно характерно сейчас для демократии полный разрыв между словом и делом: в слове до сих пор существует несколько напыщенное декларирование начал свободы, равенства и братства, а в деле царствует неприкрытая власть интересов. Общественная мораль, (также пышно декларируемая) вполне сочетаема с индивидуальной аморальностью. Частная жизнь человека может находиться в кричащем противоречии с его общественной деятельностью. Миросозерцательная целостность просто не нужна и не существует. Её опять таки с успехом заменяют правильно понятые, строго учтённые интересы.

Откуда эта странная рассыпанность демократии, эта раздробленность каждой отдельной личности, этот отказ от всякого объединяющего начала?

Демократия стала существом, не помнящим родства, она отреклась от начал, которые её породили, от христианской культуры, от христианской культуры, от христианской нравственности, от христианского отношения к человеческой личности и свободе.

И на их место не поставила ничего другого. В демократическом миросозерцании нет никакого корня сейчас, нет никакого центра, оно образовано, как бы на одних придаточных предложениях, а главное предложение утрачено. И эта рассыпанность демократического облика создаёт известный тип человека, у которого, во первых, нет никаких религиозных взглядов, о вторых общественная работа не базируется ни на какой общей и глубокой идее, а личная жизнь существует сама по себе, не объединённая ни с религиозным, ни с общественным призванием. И как каждый отдельный человек в демократии представляет собою механическое соединение случайных и часто противоположных начал, так и общее тело демократии существует, как бы без позвоночника, без станового хребта, и вместе с тем без определённо обозначенных границ.

Отсюда легко понять, что тут по Смердяковски всё позволено. Правда, по другим мотивам, чем в тоталитарных миросозерцаниях, там мне закон не писан, потому что «Я» сам закон, «Я» — высшая мера вещей. Тут вообще нету незыблемых законов, нету никакой меры вещам, всё относительно, всё зыбко, условно, всё поддаётся лишь одному критерию текучих и быстро изменяемых интересов. Всё позволено, потому что всё относительно и не очень то уж и важно. Сегодня заключается союз — таковы интересы сегодняшнего дня, а завтра союзник предаётся, потому что таковы интересы завтрашнего дня. Сегодня проповедуют экономическое равенство, завтра отдают свои голоса укреплению капитализма. Сегодня увлекаются коммунистическим тоталитаризмом, а завтра — тоталитаризмом расистским.

И всё не прочно, всё текуче, всё не имеет никаких твёрдых очертаний. Может быть даже довольно естественно, что при этом отсутствии, каких бы то ни было высших ценностей, оказывается, что высшая ценность — это моё маленькое благополучие. Мой маленький и довольно безобидный эгоизм. В конце концов, во имя чего я должен уступать место под солнцем кому бы то ни было и чему бы, то ни было, если все эти претенденты на место, под солнцем, чрезвычайно относительны и эфемерны? Во имя, каких это идей должен я жертвовать своим благополучием, если давным–давно признана относительность любой идеи? «Мы калужские!» — вовсе не принцип коммунизма, который в своей тоталитарности поглощает любую Калугу, — это принцип вырождающейся больной демократии, и он то сейчас и торжествует во все европейском масштабе. Как отдельный человек говорит «мой счёт в банке исправен, в чём же дело?» — так и целые демократические государства не понимают, «в чём дело», раз у них кое- как концы сведены с концами.

Отсюда естественны все грандиозные предательства, свидетелями которых мы были в течение последних лет!