Философия и религия Ф. М. Достоевского

Достоевского много раз намеренно и ненамеренно укоряли за его всесердную апологию Православия, которая, по мнению многих неглубоких людей, была не чем иным, как апологией самодержавной формы русского государства. Но насколько Достоевскому это чуждо и насколько это ему приписывается, нетрудно увидеть, если целостно понимать его взгляд на Церковь и государство.

Достоевский считает, что Церковь и государство не нужно смешивать [577]. Петр Первый подчинил Церковь, из‑за него «Церковь в параличе» [578]. «Компромисс между государством и Церковью в таких вопросах как, например, о суде, по моему, в совершенной и чистой сущности своей невозможен.<,„>Церковь должна заключать сама в себе всё государство, а не занимать в нем лишь некоторый угол…» [579]. «Господь наш Иисус Христос именно приходил установить Церковь на земле. Царство Небесное разумеется не от мира сего, а в небе, но в него входят не иначе как чрез Церковь, которая основана и установлена на земле. А потому светские каламбуры в этом смысле невозможны и недостойны. Церковь же есть воистину царство, и определена царствовать и в конце своем должна явиться как Царство на всей земле несомненно, — на что имеем обетование…» [580].

В древние времена, в первые три века христианства, христианство на земле являлось лишь Церковью и было лишь Церковь. Не Церковь должна искать для себя определенного места в государстве как «всякий общественный союз» или как «союз людей для религиозных целей», а наоборот, всякое земное государство должно бы обратиться в Церковь полностью, чтобы стать лишь Церковью, отклонив все свои цели, не согласующиеся с целями Церкви. Все это ничуть не унижает государство, не отнимает ни чести, ни славы его как великого государства, ни славы властителей его, а лишь поставит его с ложной, еще языческой и ошибочной дороги на дорогу правильную и истинную, единственно ведущую к вечным целям [581].

«…По иным теориям, слишком выяснившимся в наш девятнадцатый век, Церковь должна перерождаться в государство, так как бы из низшего в высший вид, чтобы затем в нем исчезнуть, уступив науке, духу времени и цивилизации. Если же не хочет того и сопротивляется, то отводится ей в государстве за то как бы некоторый лишь угол, да и то под надзором, — и это повсеместно в наше время в современных европейских землях. По русскому же пониманию и упованию надо, чтобы не Церковь перерождалась в государство, как из низшего в высший тип, а напротив, государство должно кончить тем, чтобы сподобиться стать единственно лишь Церковью и ничем иным более» [582].

Чтобы эта точка зрения не воспринималась как ультрамонтанство, Достоевский дополняет ее следующим суждением: «…не Церковь обращается в государство, поймите это. То Рим и его мечта. То третье диаволово искушение! А напротив, государство обращается в Церковь, восходит до Церкви и становится Церковью на всей земле, — что совершенно уже противоположно и ультрамонтанству, и Риму, и вашему толкованию, и есть лишь великое предназначение Православия на земле. От Востока звезда сия воссияет» [583].

Дух Православия невозможно вместить в тесную оболочку национализма; своим всечеловеческим содержанием он тяготеет ко всечеловечеству, ко всеобщему единению людей через Христа и во Христе. Поэтому всё, что православно, наполняется самопожертвованием для достижения этой цели. Поэтому для Достоевского и «славянская идея в высшем смысле ее» прежде всего «…есть жертва, потребность жертвы даже собою за братьев<…>чтоб<…>тем самым основать впредь велдкое всеславянское единение во имя Христовой истины, то есть на пользу, любовь и службу всему человечеству, на защиту всех слабых и угнетенных в мире» [584]. Всякое дело, и мысль, и чувство, которым человек смиряет себя и становится слугою своему слуге, «…послужит основанием к будущему уже великолепному единению людей, когда не слуг будет искать себе человек и не в слуг пожелает обращать себе подобных людей, как ныне, а напротив, изо всех сил пожелает стать сам всем слугой, по Евангелию» [585]. Таким образом, что невозможно для людей, которые всечеловеческое единение понимают механически, материалистически, по–католически, то возможно для православного человека, христоликого и христоустремленного. «Я же мыслю, что мы со Христом это великое дело решим, — говорит старец Зосима. — И сколько же было идей на земле, в истории человеческой, которые даже за десять лет немыслимы были и которые вдруг появлялись, когда приходил для них таинственный срок их, и проносились по всей земле? Так и у нас будет, и воссияет миру народ наш и скажут все люди: Камень, который отвергли зиждущие, стал главою угла [586].

Правда, нынешнее христианское общество держится на малочисленных праведниках в ожидании своего полного преображения из общества, как союза почти еще языческого, в единую вселенскую и владычествующую Церковь. Это будет, хотя бы и в конце веков, ибо так предназначено. И нечего смущать себя временами и сроками, ибо тайна времен и сроков в мудрости Божией, в предвидении Его и в любви Его [587].

Всечеловечество, богочеловечество есть цель человечества; богочеловеческий всечеловек есть цель человека — так учит Православие, так учит Достоевский, Об этом всечеловеке и о всечеловечестве Достоевский начал говорить и писать первым, а в конце концов по–пророчески и по–апостольски провозгласил это, проповедуя всечеловека и всечеловечество в своей вдохновенной «Пушкинской речи».

«Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком [588].<…>Для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей.<…>О, народы Европы и не знают, как они нам дороги! И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а будущие грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и воссоединяющей, вместить в нее с братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!» [589].

Проблема Запада исчерпывается католицизмом; проблема Востока исчерпывается Православием — это Достоевский показал и доказал. Он отвергает западные способы решения проблемы личности и общества, отвергает католицизм и его порождения — социализм, атеизм, анархизм, науку, цивилизацию, культуру. Прежде всего католицизм механизировал личность почти до уничтожения, а затем его дело завершили его же сателлиты. Социализм не допускает личности, он требует полной безличности. «Натура не берется в расчет, натура изгоняется, натуры не полагается!<:..>Оттого так и не любят живого процесса жизни: не надо живой души [590] Живая душа жизни потребует, живая душа не послушается механики, живая душа подозрительна, живая душа ретроградна!<…>Да натура‑то у вас для фаланстеры еще не готова, жизни хочет, жизненного процесса еще не завершила, рано на кладбище!» [591].

Положительное общество создается из положительных личностей; братство создается из братьев. На Западе братство невозможно, ибо его нет в природе западной личности. В ней заключается «начало личное, начало особняка, усиленного самосохранения, самопромышления, самоопределения в своем собственном «Я», сопоставления этого «Я» всей природе и всем остальным людям, как самоправного отдельного начала» [592]. Но так личность человеческая не совершенствуется, а разрушается. Путь европейской личности противоположен тому пути, который ведет к полному совершенству ее. «Самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по–моему, признак высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить свой живот за всех, пойти за всех на крест, на костер, можно только сделать при самом сильном развитии личности» [593].

Наука не в силах решить проблему личности. Она атомизирует личность, сводит ее до безличного; она неспособна быть созидательной силой личности. Она не в состоянии также решить общественные проблемы, ей недостает творческой сущности, динамиса. Поэтому в качестве созидательной силы не может выступать ни личная, ни общественная научная нравственность. Законы духа человеческого науке не известны; не известен ей и корень зла [594]. Как тогда она может лечить от зла дух человеческий, если не знает ни структуры духа, ни диагноза болезни? Наука имеет свою самозваную нравственность, но не созидательную, а разрушительную. Самосохранение превыше всего — таков основной принцип этой нравственности. В переводе на более понятный язык это означает: все позволено; если дело касается самосохранения, то позволено и людоедство. «Наука говорит: ты не виноват, что природа тебя таким создала, и инстинкт самосохранения — прежде всего» [595]. В соответствии с этим наука допускает, что ради самосохранения можно пожирать или сжигать новорожденных [596]. «По моему мнению, человечество вместе с наукой одичает и вымрет» [597].

Только христианство может спасти человечество от одичания и самоистребления. У него совершенно иная нравственность; основной принцип этой нравственности: самопожертвование превыше всего. Жертвуй собой ради других, но никогда не жертвуй другими ради себя. «Из‑за этого христианство само в себе содержит живую воду, только христианство может привести людей к источникам живой воды и уберечь их от пропасти и уничтожения. Без христианства человечество бы распалось и уничтожилось» [598]. Истинный христианин не будет принимать в жертву себе младенца новорожденного ради самосохранения, а собой пожертвует ради сохранения новорожденного. Христианин не может строить свое счастье на несчастье другого. «…Какое же может быть счастье, если оно основано на чужом несчастии? Позвольте, представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой. И вот, представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего только лишь одно человеческое существо, мало того — пусть даже не столь достойное, смешное даже, на иной взгляд, существо, — не Шекспира какого‑нибудь, а просто честного старика, мужа молодой жены, в любовь которой он верит слепо, хотя сердца ее не знает вовсе, уважает ее, гордится ею, счастлив ею и покоен. И вот только его надо опозорить, обесчестить и замучить и на слезах этого обесчещенного старика возвести ваше здание! Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии?<…>Нет; чистая русская душа решает вот как: «Пусть, пусть я одна лишусь счастия, пусть мое несчастье безмерно сильнее, чем несчастье этого старика, пусть, наконец, никто и никогда, а этот старик тоже, не узнают моей жертвы и не оценят ее, но не хочу быть счастливою, загубив другого!» [599].

Наука станет бессмысленной, если пожелает стать смыслом жизни человеческой, его этикой и верой. Последнее слово такой науки есть самоубийство [600], так как более–менее глубокий человек не может не совершить самоубийства, усвоив науку в качестве смысла и этики жизни.