Догмат и мистика в Православии, Католичестве и Протестантстве.

«Да позвольте, для чего мне это знать «как догмат», когда я это читаю в Евангелии; но там я это читаю в богатстве таких подробностей, в таких тенях и полутенях, в звуках такой нежности Сына к Отцу, такой живой органической между ними связи, от которой в доскообразном «догмате» ничего не сохранилось. Ведь это все равно, что вместо Пушкина читать какое-то рассуждение Скабичевского о Пушкине: одно и то же, но только хуже, в нищенском безобразии…

«В догматизировании, в применении логического начала к нежному и неизъяснимому евангельскому изложению привзошло смертное начало, «неодушевленная гли{48}на» — к юному телу первозданного христианства. Христианство перестало быть умилительно «с догматом», и на него перестали умиляться. Просто — его перестали любить. Вот великий факт, против которого «догматисты» зажгли на западе костры, у нас — срубы, не понимая, что дело не в ереси и не в еретиках, а в том, что самими догматистами введен был в христианство главный и первоначальный яд: срыв момента умиления и замена его моментом мнимой убедительности, доказательности... Вместо умиления к Писанию стали его исследовать, расчленять, анатомировать, расстригать на строчки («тексты») — и изъяли весь его аромат.

«Хула на Духа Святого не простится ни в жизни сей, ни в будущей. Вот, проступком против Него и является догматизм как метод… Отсутствие надежды на Бога, да и не ее одной — «веры, надежды и любви» — вот что сказалось в догматизме христианском. Теперь эти три добродетели только присловие в разговорах. Как и «догмат о Троице» — это какой-то арифметический треугольник, из которого не мерцает ни которое, в сущности, лицо»…

{49}

Ту же мысль находим мы у другого критика нашего школьного богословия.

«Как у хранителя музея египетских древностей к религии древних фараонов, — читаем мы у него, — так и у современных богословов, самых добросовестных, может не быть никакого религиозного отношения к самой сущности учения Христова, но может быть поразительный душевный позитивизм».

«Вообще, нам, профанам, всего поразительнее отсутствие удивления, умиления в богословах, отсутствие всякого художественного волнения. Мы, невежды, даже тексты перевираем, ив этом девственном незнании, в этой богословской нетронутости — вся наша сила. Мы еще простодушны, мы еще удивляемся, умиляемся, у нас еще дух захватывает от некоторых текстов, с которыми гг. богословы обращаются, как безграмотный сторож библиотеки с драгоценными палимпсестами Гомера… Богословы слишком привыкли к христианству. Оно для них серо, как будни. И самое яркое в христианстве, что нас жжет, как огонь, в руках богословов гаснет, становится холодным или, хуже того, чуть-чуть тепленьким пеплом».

{50}

«Положение христианства, — по мнению раньше цитированного писателя, — не только не умиротворено, но оно полно решительного отчаяния, уже не от нападок на него, но от равнодушия к нему: потому что внутри его собственных стен сидит несколько Акакиев Акакиевичей, несколько Собакевичей, которые спорят о каких-то мертвых душах и что-то между собою делят».

Нетрудно видеть, что как у Гарнака, так и у наших, русских писателей основанием для их критики школьного богословия является пренебрежение со стороны последнего мистическим моментом. Правда, писатели эти разумеют под последним вовсе не то, что разумели святые Симеоны, Исааки, Григории и другие таинники Христовы. Глубина этико-религиозных, таинственных переживаний, которыми характеризуется истинно христианский путь, подменена у них сравнительно поверхностными, художественными волнениями с религиозной окраской. Их мистицизм несоизмерим качественно с тем существенным проникновением в потусторонний мир, о котором мы {51} знаем из Нового Завета и отцов Церкви. «В первохристианских общинах просвещение и восторг новой жизни, чудо полного обновления переживалось с какою-то даже страшною силой, объективностью своею оно поражало самих христиан не меньше, чем окружающих язычников». Ничего подобного мы не найдем, конечно, у современных декадентствующих мистиков вследствие аморальности их воззрений.

Причина — подмена живой веры рассудочным богословствованием.

Чем же объяснить этот подмен живой веры и духовного ведения безжизненным догматизмом? Почему внутреннее, опытное познание сменяется отвлеченными, рассудочными построениями?

«Три суть на земли: вера, надежда, любы», — говорит ап. Павел, понимая веру в данном случае не как «здравое исповедание», но как оную мысленную силу, «воссиявающую в душе от света благодати», «священнодействующую между Богом и святыми неизреченныя таинства», свидетельством совести возбуждающую великое упование на Бога (св. Исаак Сирин).

{52}