Житие, проповеди

крепит, ободрит и окрылит меня, когда мир, как говоришь ты, соберется подойти ко мне.

Я писал тебе, что внутреннее решение быть иноком внезапно созрело и утвердилось в душе моей 27 августа. 4 сентября я словесно сказал о своем решении преосвященному ректору, оставалось привести решение в исполнение. Решение было — не было еще решимости — нужно было подать прошение. И вот тут-то и началась жестокая кровавая борьба, целая душевная трагедия. Подлинно было "стеная и трясьшся" за этот период времени до подачи прошения. А еще находятся такие наивные глупцы, которые отрицают существование злых духов. Вот, если бы пришлось им постригаться, поверили бы тогда. Лукавый не хотел так отпустить меня. И — о, что пришлось пережить, не приведи Бог! Ночью неожиданно проснешься, бывало, в страхе-и трепете. "Что ты сделал, — начнет нашептывать мне, — ты задумал быть монахом? Остановись, пока не поздно". И борешься, борешься... Какой-то страх, какая-то непонятная жуть сковывает всего, потом в душе поднялся целый бунт, ропот, возникла какая-то бесовская ненависть к монахам, к монашеским одеждам, даже к Лавре. Хотелось бежать, бежать куда-то далеко, далеко... Борьба эта сменялась необыкновенным миром и благодатным утешением — то Господь подкреплял в борьбе. Эти-то минуты мира и благодатного утешения я и назвал

134

в письме к тебе: "единственные, святые, дорогие, золотые минуты", а о минутах борьбы и испытания я умолчал тогда. 6 сентября я решил ехать в Зосимову пустынь к старцу, чтобы испросить благословение на подачу прошения. Что-то внутри не пускало меня туда, силясь всячески задержать и остановить. Помолился у Преподобного... и поехал. Беру билет, и только хотел садиться в вагон, вдруг из одного из последних вагонов выходит Т. Филиппова и направляется прямо навстречу ко мне. Подумай, никогда, кажется, не бывала у Троицы — индифферентка, а тут вот тебе, приехала и именно в такой момент! Я не описываю тебе, что было со мною, целый рой чувств и мыслей поднялся в душе: хотелось плакать, одна за одной стали проноситься светлые, нежно-ласковые картины семейной жизни, а вместе с тем и мрачные, страшные картины монашеского одиночества, тоски и уныния... О, как тяжко, тяжко было! И был момент, когда я хотел (с болью и покаянным чувством вспоминаю об этом) отказаться от своего решения, подойти к ней и поговорить. И, о, конечно, если бы не благодать Божия поддерживающая, я отказался бы от своего решения, ибо страшно было. Но нет — лукавый был посрамлен. Завидя, что Т. Ф. подходит по направлению ко мне и так славно, участливо посматривает на меня, я поспешил  скорее войти в вагон и там скрылся, чтобы нельзя было видеть ее. Поезд тронулся.

135

В Зосимовой пустыни старец много дивился и не велел больше медлить с прошением. "Иначе, — сказал он, — враг и еще может посмеяться". Так с помощью Божией я одержал блестящую победу в труднейшей борьбе. Теперь глупостью непролазною, пустяком, не стоящим внимания, кажется мне то давнее увлечение. 10 сентября я подал прошение. 26 сентября назначен день пострига. ' Быстро, пронеслось время от 10 до 26. В этот период времени я так чувствовал себя, как будто ожидал приближения смерти. Со всем мирским прощался и со всеми прощался, и со мною прощались. Ездил в Москву на один день, прощался с нянькой и со всеми знакомыми. Словом, все чувства умирающего: и тревога, и недоумение, и страх и в то же время — радость и мир. И чем ближе становился день пострига, тем сильнее замирало сердце и трепетала и тревожилась душа, и тем сильнее были благодатные утешения. Знаешь ведь: "Чем ночь темней, тем ярче звезды", так "чем глубже скорбь, тем ближе Бог".

Наконец, настал он, этот навеки благословенный и незабвенный день, 26 сентября. Я был в Зосимовой пустыни. В 5 часов утра я должен был ехать в Посад. В 4 часа я вместе с одним Зосимовским братом вышел из гостиницы и направился на конный двор, где должны были заложить лошадей. Со мной ехал сам игумен пустыни о. Герман. Жду... кругом дремлет лес. Тихо, тихо... Чувствуется, как

136

вечный покой касается души, входит в нее, и душа, настрадавшаяся от борьбы, с радостью вкушает этот покой, душа отдыхает, суббот-ствует. Вот показался и великий авва, седовласый, худой, сосредоточенный, углубленный, всегда непрестанно молящийся. Мы тронулись. Так подъехали к станции, и поезд понес нас в Посад. В Посаде был я в 7 часов утра. Пришел к себе в номер (не в больнице теперь, а близ ректора), немного осмотрелся и пошел на исповедь. Исповедь такая подробная — все, вся жизнь с 6-летнего возраста. После исповеди отстоял Литургию, пришел к себе, заперся и пережил то, что во всю жизнь, конечно, не придется уже пережить, разве только накануне смерти!

Лаврские часы мерно, величаво пробили полдень. Еще 6-7 часов, и все кончено — постриг. О, если бы ты знал, как дорога мне была каждая минута, каждая секунда! Как старался я ни одной минуты не потерять — напрасно, а заполнять время молитвой, или чтением св. Отцов. Впрочем, чтение почти не шло на ум. Перед смертью, говорят, человек невольно вспоминает всю свою прошлую жизнь. Так и я: картины одна за другой потянулись в моем сознании: мои ..увлечения, моя болезнь, папа ласковый, нежный, любящий, добрый, потом припомнилось: тихо мерцала лампадка... Ночь.. Я в постели — боль кончилась, исцеленный сижу я, смотрю на образ Серафима. Потом, потом... Так же мерцала

137

лампада, больной лежал родной отец, умираю щий, а там гроб, свечи у гроба, могила, сестра, ты, все, все всплыло в памяти. И что чувствовал я, что пережил... О, Богу только известно; никогда, никогда, ни за что не поймет этих переживаний гордый самонадеянный мир.

В 3 часа пришел ко мне ректор, стал ободрять и утешать меня, затем приходили студенты, некоторые прощались со мною, как с мертвецом. И какой глубокий смысл в этом прощании: то, с чем простились они, не вернется больше, ибо навеки погребено. С 4 часов началось томление души, и какое ужасное это томление, родной мой, страшно вспоминать! Какая—то сплошная тоска, туча, словно сосало что сердце, томило, грызло, что—то мрачное, мрачно-беспросветное, безнадежное подкатило вдруг, и ни откуда помощи, ни откуда утешения. Так еще будет только, знаешь, перед смертью, — то демон борол последней и самой страшной борьбой; веришь ли, если бы не помощь Божия, не вынес бы я этой борьбы. Тут-то и бывают самоубийства. Но Господь всегда близ человека, смотрит Он, как борется и едва увидит, что человек изнемогает, как сейчас же посылает Свою благодатную помощь. Так и мне в самые решительные минуты попущено было пережить полную оставленность, покинутость, заброшенность, а потом даровано было подкрепление. Вдруг ясно, ясно стало на душе, мирно. Серафим так кротко и нежно

138